Sponsor's links: |
Sponsor's links: |
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
![]() ![]() |
![]() |
Прочитано: 19% |
В полете мы жили по условному двадцатичетырехчасовому времени. Расписание дня было весьма жесткое - практические занятия в спецотсеках, технические опросы, микросимпозиумы, тренировочные получасовкиЕ Перечислять все считаю излишним, поскольку к услугам Уважаемого Читателя имеется "Общий отчет". Добавлю только, что изредка деловая монотонность наших будней нарушалась: по всем коридорам и отсекам "Тети Лиры" распространялись вдруг неожиданные запахи, иногда весьма малоприятные. Это самораскрывались баллончики дяди Духа; все их так и не смогли выявить и ликвидировать.
Спорадические нашествия ароматов служили неисчерпаемой темой для шуток, в особенности когда мы все собирались за обеденным столом. Наибольшим успехом при этом пользовался Павел Белобрысов. Сам Терентьев не раз с наигранной строгостью говаривал ему:
- Не смешите нас слишком, Белобрысов! Мы пришли в кают-компанию питаться, а не хохотать!
Мои опасения в отношении Павла оказались напрасными: в разговорах с участниками экспедиции он никогда не переступал логической нормы. Мало того, его ностальгические словечки и рифмованные безделушки охотно повторялись другими. Его уважали и считали, что у него легкий характер. На "Тете Лире" он обрел немало доброжелателей, хоть сам в друзья никому не навязывался и в откровенности ни с кем, кроме меня, не пускался.
Мне же он порой рассказывал такое, что я не знал, что и думать; это походило на бред наяву. Однако в его ностальгических излияниях была какая-то завораживающая внутренняя последовательность, изобилие подробностей быта, живая обрисовка характеров.
Становилось ясно, что он досконально изучил материал, прочел тысячи исторических исследований, но вместо того чтобы описать это в романе, сам себя сообразил человеком двадцатого столетия; очевидно, сказалось умственное перенапряжение. Мне припоминался аналогичный случай, опечаливший в свое время весь наш Во-ист-фак: один мой сокурсник, человек явно талантливый (ему предрекали блестящую воистскую будущность), неожиданно заявил, что он полководец Аларих, и потребовал, чтобы ему воздавали высшие воинские почести. Бедняга был отчислен с четвертого курса.
Я слушал Павла, не перебивая, еще и потому, что мне льстили его безоговорочное доверие ко мне, его полная уверенность, что я (хотя бы в силу того, что я воист) никогда не подведу его. И одновременно я улавливал в его отношении ко мне какую-то загадочную снисходительность - отнюдь не унизительную, а вполне дружескую.
Каждые пять суток все участники полета поочередно должны были держать четырехчасовую визуальную вахту в "пенале" - так в просторечии именовался овальный нарост из сталестекла, расположенный в верхней носовой части корабля. Целевое назначение этого дежурства было неясно. Возникни на пути следования что-либо непредвиденное - это бы задолго до вахтенных засекли ромбоидные альфатонные искатели и иные средства слежения и наведения.
Некоторые утверждали, что Терентьев ввел вахту для того, чтобы мы все ощутили величие космического пространства. Вахту эту всегда несли по двое и, как правило, однокаютники.
Поднявшись по узкой винтовой лестнице в термотамбур и размагнитив гермощит, мы с Павлом входили в небольшое помещение с прозрачными овальными стенами. Приняв от сменяемых нами товарищей вахтжетоны, мы усаживались в принайтовленные к полу кресла. Перед каждым был пюпитр со светящейся курсовой схемой и двумя клавишами; на зеленую полагалось нажимать каждые десять минут, на красную следовало нажать в случае появления в окружающем пространстве чего-либо неожиданного. Здесь стояла полная тишина. От курсового табло исходил неяркий фосфорический свет, а за прозрачной броней "пенала" простиралась тьма, черное ничто, кое-где пронизанное звездами. Привыкнуть к этому нельзя. Каждый раз, приняв вахту, мы с Павлом несколько минут молчали, подавленные и ошеломленные. Первым приходил в себя Паша, и каждый раз изрекал какой-нибудь стишок вроде нижеследующего:
Подойдет к тебе старуха,
В ад потащит или в рай -
Ты пред ней не падай духом,
Веселее помирай! Слово за слово, у нас затевалась беседа.
Именно во время этих вахт Белобрысов был со мной предельно откровенен, если можно назвать откровенностью его ностальгические вымыслы о самом себе, в которые он, видимо, верил и хотел, чтобы поверил и я. И надо признаться, что порой он так ловко подгонял "факты", строил из них такие квазиреальные ситуации, что речь его звучала убедительно..В то же время я сознавал, что если поверю - значит, я сошел с ума.
Но, повторяю, одно было для меня несомненно: в лице моего друга пропадает недюжинный писатель. Однажды я сказал ему:
- Паша, я тебе советую: когда вернешься на Землю, возьмись, говоря фигурально, за перо и напиши историко-фантастический роман с бытовым уклоном. Я уверен, его не только на все земные языки переведут, но еще и астрофицируют.
Грустно покачав головой, Белобрысов ответил:
- Нет, прозаика из меня не получится. А графоманом быть не хочу, графоманы - это письменные сумасшедшиеЕ Стихи я когда-то писал, это правдаЕ Эх, Степа, кем я только не был: и поэтом, и кровельщиком, и затейником, и сантехникомЕ Тридцать три профессии сменил. Может бытьЕ
- Постой, постой, Паша,- перебил я его.- Ты говоришь: "был" поэтом. Разве можно быть поэтом, а потом перестать быть им?!
- У меня случай особый,- ответил Павел.- Как ты думаешь, вот если бы Пушкину или там Гомеру, когда они были в юном возрасте, сказали бы: "Ты проживешь миллион лет",- стали бы они великими поэтами?
- Но они и проживут миллион лет! - отпарировал я.- То есть их стихи.
- Вот именно, их стихи. А если бы сами эти авторы получили достоверную уверенность в том, что просуществуют физически миллион лет,- стали бы они великими?
- Это сложный вопрос,- начал я размышлять вслух.- Миллион лет - это почти бессмертие. Возможно, у поэта, убежденного в своем телесном бессмертии, может возникнуть тенденция к "растяжению" или к пунктирному распределению во времени своих творческих возможностей. Он может утратить уверенность в том, что сумеет "охватить" своим талантом такой гигантский объем событий и перемен. Впрочем, все это голая схоластика.
- Для кого голая схоластика, а для кого - печальная реальность,- возразил мне Павел.- Честно тебе скажу: с той поры, как я стал миллионером, дарование мое пошло резко на убыль. Вот я теперь стишками иногда говорю - это осколки моего разбитого таланта.
- Час от часу не легче! - воскликнул я.-То ты обвиняешь себя в братоубийстве, то заявляешь, что ты миллионер какой-то!..
- Я миллионер в том смысле, что проживу миллион лет,- если, конечно, не случится чего-нибудь такогоЕ- с полной серьезностью ответил Белобрысов.
Уважаемый Читатель, я чувствую, что настало время предоставить слово самому Павлу Белобрысову. Но прежде - небольшое предисловие.
После того как в 2124 году Алексей Строчников опубликовал свой нашумевший роман "Аякс и Ма-руся", в мировой литературе возникло понятие "двуединый роман" (или "роман в романе"). В наше время у Строчникова немало последователей, и недаром десять лет тому назад литературовед Альфред Ренг выдвинул свою "Теорию яйца", согласно которой каждый роман отныне должен состоять из "белка и желтка", то есть из двух повествований, ведущихся в двух разных стилевых и хронологических планах, но объединенных единым замыслом ("скорлупой"). Ренга поддержал известный критик Замечалов, попутно не без ехидства напомнив в своей статье, что один русский писатель, живший и работавший в Ленинграде, уже в последней четверти двадцатого века осмелился предпринять нечто подобное.
Я не писатель. Но я тоже "осмелюсь". Не из подражания литературной моде, а чтобы соблюсти документальность и фактологическую последовательность в описании характера Павла Белобрысова, я вынужден вложить в свое повествование "желток" - то есть все то, что Белобрысов сам поведал мне якобы о себе самом.
Напомню, что память моя равняется 11,8 по шкале Гроттера-Усачевой и из 100 процентов устной информации я усваиваю 97. Однако, учитывая кривую временной утечки по формуле Лазаротти, смысловая точность моего пересказа будет равняться 88 процентам. Что касается стилевой достоверности, то она будет ниже смысловой на 6,4 процента. Это объясняется тем, что не все архаические выражения поддаются расшифровке, а также и тем, что порой Белобрысов вставлял в свою речь слова, которые нельзя воспроизвести в печати.
В своих "откровениях" Белобрысов не придерживался событийной последовательности, я же попытаюсь придать всему услышанному от него некоторую биографическую хронологичность. Тем не менее в повествовании будут пробелы, оно будет "рваным", фрагментарным, и сюжетной завершенности здесь не ждите. Я не намерен "склеивать" разрозненные эпизоды и, разумеется, ничего не собираюсь добавлять от себя.
Пересказ будет идти от первого лица. Теперь о названии. Пусть каждый Уважаемый Читатель, прочтя этот "роман в романе", сам мысленно озаглавит его по своему вкусу и разумению. Я же назову эту вещь так:
Я родился в Ленинграде 9 февраля 1948 года.
Павел Белобрысов - так записали меня в метрике. Имени я никогда не менял, а фамилию - несколько раз. Потом вернулся к прежней, настоящей. Ну, в нынешнюю эпоху это и не имеет значения. Хоть Ванькой-Встанькой себя назови или, наоборот, Буддой Иисусовичем,- никто не придерется. Ведь письменная документация отменена, и каждый говорит о себе правду и каждый тебе верит. Люди совсем врать разучились. Иногда даже скучно мне из-за этого. Я, может, последний человек на Земле, который врать еще умеет.
Но тебе, Степан, я всегда правду говорю. Знаю, знаю, ты меня чокнутым считаешь. Я тоже считаю, что ты с приветиком немножко. Это нас роднит. Их не разогнать хворостиной, Их дружба - как прочный алмаз:
На похороны, на крестины Друг к другу ходили не раз. Между прочим, Степа, в дни моей молодости люди дружили крепче. Ведь дружба - это союз. Союз всегда, сознательно или подсознательно, возникает против кого-то, для взаимовыручки. А сейчас врагов ни у кого нет. Но и друзей таких прочных, как прежде были, тоже нет. Ну, это я не о тебе. Ты-то свой в доску, ты друг настоящий.
Валентина Витальевна, моя мать, бухгалтершей была. Она все в жактах и домохозяйствах работала.
Первую нашу квартиру, на Загородном, помню смутно. Помню цвет обоев в прихожей, помню коридорчик, ведущий на кухню, а событий не помню. И того самого главного, что там стряслось, не помню. Знать-то я это знаю, но узнал я об этом позже, уже в юношеском возраста.
Потом мы жили на Охте, тоже в отдельной квартире, но и ее я плохо помню. Потом в Гавани кантовались, на Опочининой,- уже в коммуналке.
У матери была какая-то болезненная тяга к обменам. Мы, можно сказать, метались по городу, и амплитуда этих метаний, если взглянуть на план тогдашнего Ленинграда, была очень широкой. Но от переездов жилищные дела наши не улучшались, а катились под гору.
Наконец мы прочно осели на Большой Зелениной, в маленькой комнатухе, а всего в той коммуналке было восемь комнат. В нескольких метрах от нашего окна тянулась глухая стена соседнего дома, так что даже в летние дни приходилось электричество жечь. На такую жилплощадь уже никто польститься не мог, а то мать и ее сменяла бы на что-нибудь худшее.
В те годы я был еще шкетом, но уже смутно догадывался, что все эти переезды - неспроста и не из-за материальных причин. У меня была такая догадка: мать очень ушиблена смертью отца и потому-то и мотается с места на место. Потом выяснилось, что причина тут иная.
Отца я потерял, когда мне четвертый год шел, так что лично я его не помню. Он в компании грибников поехал в поселок Филаретово - это в ста верстах от Ленинграда - и там в лесу подорвался на мине, затаившейся с войны среди какой-то уютной полянки. Всю Великую Отечественную он был минером, слыл солдатом не только смелым, но и удачливым, три ордена получил - и тут вдруг такоеЕ Судьба, как слепой пулеметчик, Строчит - и не знает куда,И чьих-то денечков и ночек Кончается вдруг череда. Когда я подрос, мать часто рассказывала мне про отца - и всегда с удивлением. Ему всю жизнь то очень везло, то он попадал в полосу чертовского невезения.
- Упаси Боже, если ты от папы его судьбу-попрыгунью унаследовал,- сказала она мне однажды.
- Мама, судьба по наследству не передается,- ответил я ей.- Вот мне уже четырнадцать, а ничего особенного в жизни моей не было.
Тут она как-то торопливо отвела от меня глаза и опять повела об отце речь, о его везеньях-невезеньях.
То я в храме, то я в яме,
То в полете, то в болоте,
То гуляю в ресторане,
То сгибаюсь в рог бараний. По мирной профессии он был монтер-высоковольтник. Ему много по области разъезжать приходилось. Однажды поздней осенью у поселка Вартемяки он проголосовал, сел в грузовик. Там уже много народу сидело. Ехали-ехали - надо железнодорожную линию пересекать. Поезд приближается, а шлагбаум не закрыт. Шофер хотел время сэкономить - и не рассчитал. Борта в щепки, двенадцать человек погибло. Отец один в живых остался. Его толчком вышвырнуло, перекувырнуло,- и он на горушку шлака приземлился. Отделался легкими ушибами. А было на нем старенькое пальтецо, он его сразу после демобилизации с рук купил на барахолке. И вот вернулся он домой после аварии, стал снимать свой пальтуган и видит: подкладка на груди лопнула, что-то серенькое торчит. Потянул - а это коленкоровый конверт, и в нем - пять облигаций госзайма. А на столе как раз свежая газета с таблицей выигрышей лежит. Мать и говорит: "Проверить бы надо". А отец ей: "Мало тебе одного чуда на день!" Однако проверили. И что же! На одну из облигаций выигрыш в пять косых выпал!
А через месяц папаня идет по улице, и вдруг на него с шестого этажа блюдо со студнем падает. Прохожие "скорую" вызвали, та повезла его с переломом ключицы в Обуховскую. По дороге на "скорую" самосвал налетел, проломил кузов. К покалеченному плечу перелом ноги приплюсовался. Два месяца в больнице пришлось отмаяться.
Еще мать рассказывала, что в тот день, когда отец на мине подорвался, ему с грибами невероятно везло. Другие от силы по пятьдесят-шестьдесят набрали, а он девяносто девять взял, хоть грибник был не шибко опытный. Потом крикнул: "Вот и сотый мой!". Тут и грохнуло.
Мне тоже в больницах приходилось лежать. В те времена люди чаще болели. Но в первый-то раз я в больницу не из-за инфекции и не из-за детской какой-нибудь хвори попал.
Попал я туда, когда шел мне пятый год, из-за одного несчастного случая, который я же и сотворил.
Нетрезвый провизор смотрел телевизор,
А после, взволнован до слез,
Кому-то в бокале цианистый калий
Заместо микстуры поднес. Но об этом несчастном случае я узнал много позже. От матери узнал. А сам не помню, как меня в ту больницу доставили. И как там лежал, тоже почти ничего не запомнил. Мне тогда память из-за травмы отшибло. Мог и в психбольницу загреметь. Однако потом пришел в нормальное умственное состояние. Но память о добольничном времени затмилась.
Иногда только что-то мелькало в воспоминаниях. Будто сквозь сон. Вот я бегаю с кем-то по коридору, вот мы вбежали в комнату, а он зацепился ногой за ковер, упал и заплакал. А я стал его передразнивать и заплакал понарошку. А вот я сижу за каким-то столом, а он - напротив. Я пью молоко, а он уже опорожнил свою чашку и что-то сказал мне. Но что - не помню.
Однажды я рассказал об этом матери. Она строго сказала тогда, что это у меня ложная память, это последствия болезни. Кроме меня, детей в семье не было. "Изволь это запомнить!" Мать была человеком очень правдивым, и я поверил ей. Постепенно эти мелкие кинокадрики выцвели, ушли из памяти. Вернее не ушли, а спрятались куда-то до поры до времени. v А вот вторую свою больницу я хорошо помню. Я в нее попал, когда восемь лет было,- из-за воспаления легких. Там на соседней койке мальчик лежал, старше меня года на два, и у него альбом был с изображениями всяких дворцов, храмов и домов. Мне захотелось детально полистать этот альбом, и мальчик пообещал: завтра он этот альбом мне навсегда подарит. Но вечером мне стало хуже, а когда я через сколько-то там дней очухался,- на соседней койке лежал уже другой. Так я и не полистал того альбома. Но с той поры стали мне сниться архитектурные сны. Стали сниться разные строения и сооружения - пагоды, дворцы, казармы, вокзалы, заводы, украинские хатки, небоскребы, кладбищенские склепы, пивные киоски, зерновые элеваторы, свайные постройки. Иногда будто бы открываю дверь в избушку - и вдруг оказываюсь в этаком беломраморном холле или в сводчатой церкви.
От бога осталась нам шкура,
Осталась остистая готика,
Соборная архитектура,
Строительная экзотика. И до сих пор мне часто всякая архитектурщина снится. А самое дурацкое в этом - это то, что зодчеством я никогда сильно не интересовался, у меня всегда другие интересы были.
Люди мне среди этих всех сооружений редко снятся. Но иногда вижу там и людей. Помню, однажды шагаю во сне по какой-то длинной дворцовой анфиладе,- и топает мне навстречу шкет моего возраста и даже вроде бы похожий на меня. Я побежал ему навстречу. Бегу, ветер в локтях свистит, мелькают окна, проемы, статуи из ниш на меня поглядываютЕ Бегу, как наскипидаренный, а ни на шаг к нему не приближаюсь.
Мать меня будит вдруг и спрашивает:
- Почему ты во сне кричал?
Я рассказал ей, а она в слезы. Плакала она, между прочим, очень редко. vi Я наперечет помню все случаи, когда мать плакала. У нее вот такая странность была: она очень долго запрещала мне пользоваться газовой плитой. Это не только меня, но и жильцов-соседей удивляло (мы уже в коммуналке жили). Она даже электроплитку специально купила, чтобы я, придя из школы, подогревал на ней еду.
А однажды мать вернулась с работы раньше обычного и застукала меня возле газовой плиты, я чайник на конфорку поставил. И вот мама чайник тот кулаком на пол сбила, дала мне затрещину (это единственный раз в жизни она меня ударила), а сама побежала в комнату, уткнулась в подушку и плачет во весь голос.
Еще другой слезный случай помню.
Когда мы на Псковской жили, там во дворе одной девочке очень мое имя не нравилось. Как спущусь во двор, она сразу же кричит: "Павел-Павлуха - свиное брюхо!" Из-за этого мое имя стало казаться мне плохим и обидным.
И вот как-то весной, в выходной свой, повезла меня мать на Петроградскую сторону, в Петропавловскую крепость. Мы прибились к группе туристов, посетили равелины, казематы. Потом вошли в Петропавловский собор - поглядеть на надгробья царей и цариц.
Среди императорских могил охватила меня грустная зависть. У гробницы моего тезки Павла Первого - никакого оживления; экскурсанты мельком глянут на его надгробную доску и прут мимо, будто его и на свете никогда не было. А там, где Петр Первый похоронен,- там публика толпится, толчется, топчется, с почтением глядит на его надгробье, и даже букетик кто-то на мрамор положил. Вот что значит быть не Павлом, а Петром! Ах, тут мне с новой силой припомнились дразнительные слова той ядовитой девочки!
- Мама, зачем ты с папой назвала меня Павлом, а не Петром?! - сердито обратился я к матери.- То ли дело: был бы у тебя не какой-то там Павел-Павлуха, а Петя-Петенька!
Мать при этих моих словах вдруг побледнела и, схватив за руку, торопливо вывела вон из собора. В глазах ее стояли слеэы. Я, по малолетней своей глупости, решил: это она потому заплакала, что ей жаль Петра Великого, ведь он жил не очень долго, об этом экскурсовод говорил.
В тот же день вечером мать пошла к соседке по квартире - тете Клаве. Эта тетя Клава иногда за воротник закладывала, и такой черты в ней мать не одобряла. А тут и сама от нее чуть-чуть под градусом вернулась.
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
Sponsor's links: |
|