Sponsor's links:
Sponsor's links:

Биографии : Детская литература : Классика : Практическая литература : Путешествия и приключения : Современная проза : Фантастика (переводы) : Фантастика (русская) : Философия : Эзотерика и религия : Юмор


«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»

прочитаноне прочитано
Прочитано: 26%

18. Мой первый детский дом

Осенью здоровье отца ухудшилось, его положили в госпиталь. Там он пробыл около месяца, затем вернулся в часть. Тем временем мать через УОНО устроилась в детский дом приходящей воспитательницей. Но вскоре отец снова попал в госпиталь, уже на больший срок. Теперь мать с моей сестричкой и со мной перекочевала из дома Лобойковой в детдом на постоянную работу. Ей предоставили комнатку в детдомовском здании; там она поселилась вместе с другой воспитательницей, у которой тоже был маленький ребенок. Меня же, как сына военспеца, через уездный военкомат зачислили в тот же детдом воспитанником. Это было большим благом: теперь заботу обо мне брало на себя государство, теперь мать знала, что с голода я не умру.
В том детдоме жили воспитанники разных возрастов, - некоторые казались мне совсем взрослыми. Меня поместили в младшую спальню, в комнату с высоким сводчатым потолком. Там стояло постелей двадцать, - а могло бы вместиться и вдвое больше. Кровати были разные: некоторые - короткие, действительно детские; другие - длинные, вполне пригодные и для взрослых; некоторые - красивые, с высокими никелированными спинками и блестящими шариками (большая часть шариков, правда, была уже свинчена); другие - с низенькими спинками из железа, покрашенного в синий или зеленый цвет. Мне, как новичку, досталась кровать с оббитой краской, с погнутыми железными прутьями. Но по сравнению с той, на которой спал я в доме Лобойковой, она оказалась очень мягкой.
Так я перестал быть лвольным» и стал лприютским»; слово лдетдомовец» в этом городке тогда еще не вошло в обиходную речь. Теперь я носил, как и все ребята из младшей спальни, серую курточку из бумажного сукна и короткие штаны из чертовой кожи. Когда стало холоднее, нам выдали хлопчатобумажные чулки и плоские матерчатые шапкиушанки. Гулять мы ходили посменно, так как полупальто (тоже из бумсукна) на всю младшую группу не хватало. Первое время я отличался от других тем, что носил не лштиблеты» (ботинки), а собственные высокие военные сапоги. Но вскоре их спер и сменял на городском толчке на еду один воришка из старшей спальни - и тем уравнял меня со всеми остальными. Вообщето с воровством у своих боролись и воспитатели, и сами детдомовцы; воспитатели - уговорами, а ребята более верными средствами: кулаками. В случае же с моими сапогами никакого хода делу дано не было: для детдомовцев я был еще чужим, новичком, а мать с самого начала поставила меня на равную ногу со всеми воспитанниками и никакого личного покровительства мне не оказывала. Все конфликты с окружающими я должен был разрешать сам. К жалобам я приучен не был: наушничества, ябедничества, фискальства ни отец, ни мать не одобряли.
Хоть в Петрограде я и ходил в детский сад Шафэ, но длилось это недолго, и к обществу детей привыкнуть я там не успел, остался домашним мальчиком. В детдоме я был ошеломлен шумом, постоянным присутствием людей, новыми непривычными порядками. От первых детдомовских дней у меня впечатления рваные, мятые; ощущение неуюта, сумбура, отчужденности. Помню, что вначале я очень стыдился бывать в общей уборной, стеснялся по вечерам раздеваться в спальне при всех. Помню и то, как первые дни не успевал вовремя подставить миску (ллатку») дежурному по столовой, когда раздавали первое, и на мою долю доставалось мало супа; мне чудилось, что дежурные мне нарочно недоливают. Помню непрерывное ощущение своей заброшенности и обиженности, своей чуждости всем детдомовцам, воспитателям и чуть ли не всему миру. Иногда мне хотелось поскорее умереть.
Вдобавок ко всему, меня стали дразнить лкосым»- изза левого глаза. Дома мне никто никогда не напоминал о моем недостатке, да и те ребята, с которыми я до этого играл на улице, както не обращали на это внимания, так что я считал себя не хуже других. Здесь же все прицепились к моему глазу, и каждый норовил обозвать лкосым». Когда я за это ударил одного мальчишку - он дразнился больше других, - на меня навалились несколько его дружков и основательно поколотили. Тогда один мальчик, который, повидимому, сочувствовал мне, научил меня драться ногами. Это был дельный совет: руки у меня так себе, зато ноги сильные; бегал я быстро, прыгал высоко и мог много пройти (я и сейчас много хожу). Мой доброжелатель даже отвел меня в какуюто пустую холодную комнату, и там мы долго били ногами в стену.
- Ты еще покажешь ему, какой ты косой! - сказал он мне.
На другой день я подстерег в коридоре своего врага и ударил его ногой в живот. После этого мне попало не только от его дружков, но, вдобавок, дежурная воспитательница пожаловалась на меня матери. Мать сказала, что если я не прекращу таких выходок, то меня отправят в дефективный дом, где на всех окнах решетки. Мне стало казаться, что каждый норовит сделать мне чтото плохое. Во мне колыхалась злоба и к ребятам, и к воспитателям, и даже к матери, которая затащила меня в этот чертов детский дом. Я жалел, что здание - каменное, что его нельзя поджечь. По вечерам, прежде чем уснуть, я плакал от злости, накрывшись с головой одеялом.
Этот детдом был организован на базе дореволюционного приюта для брошенных детей. Когдато, по словам старших ребят, он помещался в деревянном доме, а потом всех перевели сюда, в монастырь. Однако я не уверен, что мы жили в монастырском - как таковом - здании. Комнаты, в которых мы спали, помнятся мне весьма просторными, на монашеские кельи не похожими. Правда, в окнах с полукружьями наверху, в сводчатых потолках чувствовалось нечто церковное. Что касается столовой, то она представляла собой очень длинный и очень светлый зал; за его большими окнами тянулась не то веранда, не то оранжерея.
Этот зал я отлично запомнил изза одного происшествия; он как бы сфотографирован болью. Мы сидим за длиннымдлинным столом, вернее за несколькими столами, поставленными впритык один к одному. Старшие девочки и ребята занимают скамейки в середине и в конце столовой, а младшие расположились в начале стола, ближе к дежурному воспитателю; мы сидим на стульях. Дежурные по столовой уже разнесли, раздали нам хлебные пайки. Мы ждем чая, то есть кипятка. У некоторых из нас - жестяные кружки, у некоторых - стаканы; у меня - стакан. Вот старший дежурный - мальчишка из старшей спальни - и его поддежурок (помощник) выходят из кухни. Старший дежурный идет вдоль нашей стороны стола. Он несет большой жестяной чайник, ручка которого обмотана мешковиной. Поддежурок идет рядом и следит, чтобы никто не лез со своими стаканами и кружками без очереди. Я сижу третьим или четвертым от торца стола. Сижу, повернувшись спиной к столу, положив ногу на ногу, и на весу держу в правой руке стакан. Сейчас моя очередь.
- Горячий! - предупреждает меня дежурный, наклоняя носик чайника над моим стаканом. - Пальцы обожжешь!
- Лей, лей, не жалей! - произношу я подхваченную у ребят формулу. Я уверен, что кипяток не такой крутой, - в прошлые разы пальцам было не так уж и горячо.
На этот раз в чайнике настоящий кипяток, только что с плиты; пальцам становится больно. Потом слышу стеклянный хруст. Дно стакана вываливается, и все его содержимое выливается мне на колено. Дежурный, растерявшись, не сразу отдергивает чайник, и еще какаято часть кипятка проливается на меня. Вначале ничего не ощущаю, но проходит какаято микродоля секунды, и я чувствую резкую, острую боль, ввинчивающуюся в тело. Я как бы со стороны слышу свой острый, резкий крик. Потом замолкаю: мне не хватает дыхания. Вижу, ко мне подбегает сразу несколько человек; кругом чьито голоса и крики. Больше ничего об этом дне не помню, хотя, кажется, сознания я не потерял; просто забылось многое.
Сколькото дней после этого события я пролежал в детдомовском лазарете - в комнате с темными стенами и очень высоким потолком. С обваренного колена кожа сходила мягкими, толстыми, беловатыми пластами; под ней краснело мясо. Потом много лет кожа на этом месте имела розоватый оттенок и на ней виднелись рубцы. В лазарете стояло еще две койки: одна пустовала, а на другой лежал мальчишка лет десяти, простуженный. Он уже выздоравливал; когда сестричка уходила из комнаты, он начинал кувыркаться на кровати. Время от времени меня навещала мать. Иногда в лазарет, приоткрыв дверь, заглядывали детдомовские ребята и даже девочки. Все видели и слышали происшествие в столовой, и все интересовались, жив ли я и что будет со мной дальше.
В лазарет мать принесла мне лРобинзона Крузо». Это, кажется, первая прозаическая книга, которую я прочел. Помню ее внешний вид: обложка мягкая, чуть лиловатая, на ней картинка: оборванный дяденька несет на плечах козленка. Текст напечатан на сероватой рыхлой бумаге; в тексте много картинок. Листы не разрезаны; тогда так многие книги издавались. Думаю, что мать купила Даниэля Дефо специально для меня. Быть может, она хотела подарить мне более детскую, сказочную книгу с цветными картинками, но не нашла. Чтобы я мог разрезать листы, она попросила у фельдшерицы ножницы и дала их мне. Читая книгу, я сам для себя разрезал ее страницы, и это усиливало ощущение необыкновенности: мне казалось, что книга только что напечатана особо для меня и никто никогда ее еще не читал. Но, повидимому, меня тогда, как гоголевского Петрушку, занимал не столько смысл читаемого, сколько сам процесс чтения. То, что Робинзон очутился на необитаемом острове, меня почемуто не удивило и не взволновало. Больше всего понравилось мне место, где Робинзон выстрелил из ружья, а бедный Пятница испугался выстрела и никак не мог понять, что же это за штука - ружье. И вообще Пятницу я представлял себе яснее и отчетливее, нежели Робинзона. Пятница показался мне симпатичнее и понятнее. Прочтя книгу Дефо, я начал вырезать из нее картинки. Мать, навестив меня в следующий раз, была огорчена, что я испортил такую интересную книгу.
А однажды мать принесла мне сметаны, она выменяла ее на чтото из вещей на городском базаре. Сметана предназначалась для смазывания обожженного колена, чтобы утишить боль и чтоб скорее нарастала новая кожа. Смазав место ожога, мать ушла, а зеленую эмалированную кружечку поставила на столик возле моей койки. Там оставалось еще много сметаны, примерно четыре пятых кружечки, - для дальнейшего лечения. Выздоравливающий мальчишка слез со своей постели, подошел ко мне и сказал, что дураком я буду, если сметану эту не съем; нога и так заживет, не нужна ей сметана, ноги в сметане ничего не понимают. Он подал мне пример, засунув палец сперва в кружечку, а затем себе в рот. Так мы с ним, поочередно макая пальцы, съели весь лечебный продукт. Это было удивительно вкусно. Не помню, чтобы до этого я ел сметану, разве что совсем еще маленьким, в Петрограде.
Когда поправился, меня опять водворили в прежнюю младшую спальню. Первое время ходить мне было както странно: левая нога очень туго гнулась в колене, будто там подклеена резина. Но чувствовал себя я неплохо. Странное дело, теперь, после лежанья в лазарете, и детдомовцы, и воспитатели не казались мне такими уж зловредными. Я больше не ощущал себя обиженным и заброшенным, хотя вроде бы ничего не изменилось. Меня попрежнему звали Косым, но отныне это уже стало прозвищем, а не словомдразнилкой. Восклицание лЭй, Косой!» я теперь воспринимал не как чьето желание обидеть меня, а просто как свое новое имя. Тем более клички у всех были, даже у девочек. Воспитатели боролись с этим, но тщетно.
Нас довольно часто водили в город. Мы шагали парами по панели, а чаще прямо по мостовой; напомню, что в Старой Руссе было много дощатых узких тротуаров, где парами идти тесно. Мы шли мимо длинных серых заборов, низеньких домиков, мимо часовенок и церквей - они стояли чуть ли не на каждом углу. В центре города возвышались двухэтажные и даже трехэтажные каменные здания, казенные и жилые. На некоторых синели, розовели, зеленели широкие торговые вывески, уже выцветающие, тронутые ржавчиной. На официальных зданиях, например на УОНО, виднелись яркие синие и красные - совсем новенькие - вывески с названиями учреждений; в верхней части каждой из них, в вырезном полуовале, выделялся герб РСФСР (еще не СССР). Это были не дощечки с наименованием учреждений, как принято сейчас, а именно вывески, хоть, конечно, и не такие большие, как над магазинами. В центре города, недалеко от базарной площади, тянулись каменные торговые ряды; большинство лавок в них пустовало. На углу двух какихто улиц стоял желтый деревянный дом, где помещалась детская столовая АРА, туда нас одно время водили обедать. Кормили там вареным маисом, порции в миски накладывались довольно большие, и можно было получать вторую порцию, но хлеба к обеду не полагалось. Вначале маисовая каша казалась вкусной, потом всем осточертела. Все обрадовались, когда опять стали обедать в детдоме. Там порции были скуднее, но к ним давали пайку хлеба. Маиса я до сих пор видеть не могу.
Однажды нас повели на экскурсию. Недалеко от площади стояло высокое здание из красного кирпича - лНародный дом». Там находилась картинная галерея. Мне запомнилась только одна картина. Она висела в комнате с розоватыми стенами, прямо против входа. Картина батальная: идет бой, видны дымки из разрывающихся ядер, а на переднем плане - орудие; около него хлопочут два артиллериста, а позади стоит мужчина в красивой синей шинели с яркими отворотами, - командир, должно быть.
Помню, обратно в детдом мы шли, как обычно, парами. Меня, как одного из самых маленьких и потому, что ходил я все еще медленно изза обваренного колена, поставили в хвост колонны, рядом с какимто мальчишкой, а впереди шли две девочки. Шествие растянулось, и, когда все свернули за угол дома, мы с напарником остались на малолюдной улице одни.
Тут из палисадника выскочило несколько лвольных жаб» (так мы звали всех недетдомовских ребят). Они стали кричать нам: лПриютские крысы! Приютские крысы! Воровать пришли!» Потом они нас окружили, стали толкать и не пускали нагнать своих. лВольные» сорвали с нас шапкиушанки, мы успели выхватить шапки у них из рук, а надеть на головы уже боялись - ведь шапки они могли совсем отнять у нас или забросить куда попало. лВольные жабы» стали издеваться над нашими стрижеными головами (нас стригли под ноль, борясь со вшивостью) и щелкать нас лпо кумполам». Мы стали отбиваться, началась драка. В порядке самообороны я опять применил недавно освоенный прием: ударил одного из противников здоровой ногой в живот. Он сразу согнулся и скис, но врагов было больше, чем нас, да и сами они были взрослее, так что нас сшибли с ног и стали бить лежачих.
Тем временем девочки, до этого шедшие в паре впереди нас, спохватились, что мы отстали, вернулись и подняли визг и крик. Их услыхали несколько детдомовских ребят из старшей спальни; они шли не вместе со всеми (старшие не оченьто любили ходить парами), а гдето по другой стороне улицы, поотстав от группы. Они сразу же бросились выручать нас и начали почем зря лупить лвольных». Тут прибежала воспитательница и стала метаться от одного детдомовца к другому, уговаривать и слезно умолять их прекратить драку, вернее избиение, и те нехотя послушались.
После этого события и еще после нескольких подобных же случаев на улицах Старой Руссы я понял, что хоть в детдоме ребята и дразнят друг друга, и ссорятся, и даже дерутся между собой, вне детдома они всегда приходят друг дружке на помощь. Усвоил я и другую истину: если на тебя напали, нечего стесняться - надо бить с наибольшей силой в самые болевые места. Ведь тот, кто нападает, сам себя ставит как бы вне закона, и по отношению к нему справедливы любые приемы. Обороняющийся - всегда прав.
Надо сказать, что взрослые жители Старой Руссы (не все, разумеется) не любили детдомовцев и иначе как лприютскими крысами» нас и не звали. Они считали, что все мы воры, и вдобавок были уверены, что все мы больны заразными болезнями. С их голоса пели и лвольные» дети. Вообще ребята тогда были злее, недоброжелательнее, завистливее друг к другу, нежели теперь. Нынешние дети тоже, конечно, и ссорятся, и дерутся между собой, - и всетаки они куда добрее, открытее и добродушнее детей моего поколения. Тут сказалось и непрерывное повышение семейного достатка, и общий рост образованности, и то, что уже тридцать лет нет войны. Сказывается и воспитание в детских садах, где ребятишек учат хорошо относиться друг к другу. Происходит медленный, постепенный, но необратимый процесс нарастания детской доброты. Со временем он коснется и взрослых.

19. Мой второй детский дом

Из лмонастырского» детдома мы с матерью вскоре перекочевали в другой. Он размещался в красном одноэтажном кирпичном здании на берегу Полисти, недалеко от того огромного древнего собора, о котором я уже упоминал. Не знаю, чем вызвана была эта перемена: то ли возник новый детдом, то ли он уже существовал наравне с предыдущим, но в нем имелась воспитательская вакансия (до этого мать, кажется, служила внештатно). Надо помнить и то, что жизнь тогда была более текучей, чем сейчас: все время все менялось, видоизменялось, реорганизовывалось, в том числе и детские дома; они часто переезжали с места на место, раскассировались, сливались, разделялись, переформировывались. Говоря нынешним полунаучным языком, все время шли поиски оптимального варианта
Отдельных детей и воспитателей этого детдома я не запомнил. В памяти удержались события общие и внешние. Огромное - на всю жизнь - впечатление оставил весенний ледоход на Полисти. Здание, в котором мы жили, стояло на набережной; вся жизнь реки была у нас перед глазами. В день ледохода Полисть гремела, скрежетала, гудела; льдины вставали на попа, громоздились в несколько ярусов, обрушивались, распадались; в просветах меж ними мелькали крутящиеся, обглоданные льдом бревна, ломаные доски, щепки; взрослые потом говорили, что гдето выше по течению снесло мост. Чтото жуткое и удивительно вольное, чтото безоговорочно щедрое ощущалось в этом бешеном и целеустремленном исходе льдов. Чудилось, что это начало чегото другого, еще большего, а чего именно - неизвестно.
Петроградских весен я не помнит и поэтому вообразил себе тогда, что все реки на свете по весне ведут себя так же, как Полисть. Позже, вернувшись в Ленинград, я был удивлен и несколько разочарован, когда впервые увидел наш сдержанный, торжественночинный невский ледоход. С тех пор миновало пятьдесят лет, но каждый раз, когда по Неве в море уходит лед, я вспоминаю Полисть. И вспоминаю Старую Руссу. Тут я должен предуведомить читателя, что я - всюду, где пишу о ней, - описываю Старую Руссу не такой, какой она существует сейчас, и, повидимому, даже не такой, какой она была в действительности пятьдесят лет тому назад. Я описываю тот мир и тот город, который представляю себе по своим детским впечатлениям. Моя Старая Русса - это не реально существующий город, но это и не выдуманный мной город, это ГородВпечатление.
Во время ледохода Полисть вышла из берегов, залила набережную, вплотную подступила к детдому. Нас, ребят, вначале радовало, что дом наш стал островом и что река плещется под самыми окнами. Мы даже приметили большую дохлую рыбину, которую течением затащило в палисадник. Но все это представлялось интересным лишь до тех пор, пока ктото из старшеспальников не пустил слушок, что изза паводка теперь не будет подвоза продовольствия и что скоро мы все окочуримся с голодухи. Среди воспитанников началась паника; некоторые девочки плакали, сидя на своих койках. Воспитатели - в том числе и моя мать - втолковывали ребятам, что никакого голода не ожидается. Но все равно ночью многие детдомовцы не спали; некоторые бродили из спальни в спальню, разнося новые зловещие слухи. Говорили, что продсклады в городе снесло водой и во всей Старой Руссе начинается голод.
К утру полая вода еще не спала. На завтрак нам не дали ничего горячего, так как дровяной сарай залило, - но зато каждому из нас выделили по двойной пайке хлеба; все этому очень обрадовались, паника прекратилась. Кажется, в тот же день половодье пошло на убыль; вскоре и река, и жизнь в детдоме вошли в свое русло.
Не удивляйтесь току, что чуть мы на короткое время оказались отрезанными от внешнего мира - и сразу же почти у всех ребят возникли мысли о голоде. Многие беспризорные попадали в детский дом совсем оголодавшими, да и в самом детдоме еды нам вечно не хватало. Государство давало нам все, что могло, но ведь даватьто оно в те годы могло от немногого: это были годы великой нужды и разрухи. Немудрено, что почти все наши помыслы были сосредоточены на еде. Однако хоть мы и жили впроголодь, и толстяков среди нас не водилось, но ни в одном из детских домов, где мне довелось побывать, не произошло ни единого смертного случая от истощения. И вообще из детдомовцев, как правило, вырастали физически и нравственно здоровые люди. Я помню только одну детскую смерть: в Рамушевском детдоме умер от воспаления легких парнишка лет тринадцатичетырнадцати; в те годы эта болезнь и для взрослыхто часто кончалась печально: тех радикально действующих лекарств, которые мы знаем сейчас, еще не существовало. Эта смерть была воспринята как ЧП и воспитателями, и детьми.
Так как детдом находился недалеко от собора, нам два или три раза удалось повидать большой крестный ход. Не знаю, с какими именно праздниками это было связано, во всяком случае не с пасхой, так как дело происходило уже летом. Один из крестных ходов запомнился мне хорошо.
Теплый, ясный день. Мы, детдомовцы, все собрались во дворепалисаднике. Повидимому, предстояла какаято экскурсия или прогулка под руководством воспитателей. Вдруг ктото из старшеспальников заорал во всю глотку:
- Крестный ход! Похряли на крестный ход!
Мы выбегаем на набережную. Воспитатели уговаривают нас вернуться, да где там. По булыжной мостовой, направляясь к мосту, что против собора, движется процессия. Впереди шагает священник в красивой, блестящей рясе, рядом с ним кучка священнослужителей меньшего чина; за этой толпочкой - группа людей, несущих иконы и хоругви (икон было пять или даже больше); позади идет основная масса верующих. Хоругви, украшенные снизу золотыми кистями, колышатся на ветру. Иконы несут на огромных, широких, тяжелых белых носилкахподрамниках; иконы расположены на них стоймя, они украшены бумажными (хоть и лето кругом) цветами. В каждые из носилок впряжено, если память мне не изменяет, по восемь человек, все здоровые, сильные мужчины. На плечах у них холщовые лямки, концы которых прикреплены к рукояткам носилок. Порой от группок зрителей, стоящих на набережной, а также и от хвоста крестного хода отделяются люди, бегут к носилкам и кидаются под них.
Детдомовские ребята и даже девочки тоже спешат приобщиться благодати и одновременно показать свою лихость - и тоже бросаются под иконы. Я стараюсь не отстать от других. Забежав в просвет между священником и иже с ним и носильщиками, я торопливо ложусь на булыгу. Мне страшновато. Лежу лицом вниз, а на затылке будто глаза прорезались, и я будто бы вижу ими, как медленно, толчками плывет над моей спиной этот громоздкий деревянный плот с иконой наверху. Но все кончается благополучно, святыня прошла надо мной. Я быстро вскакиваю, чтоб не попасть под ноги процессии. Войдя во вкус, бросаюсь под другую икону; прямо в лицо мне упираются сапоги богомольца, упавшего раньше меня. Еще несколько раз повторяю эту операцию. Кругом шарканье ног и женские голоса, - некоторые женщины бросаются под носилки со взвизгиваниями, с криками. Я чувствую себя молодцом. Я давно уже знаю, что к тому, над кем пронесут икону, повалит фарт. Может быть, мне сегодня же за ужином, при раздаче хлебных паек, достанется лгорбок» - так у нас именуется горбушка. лГорбки» очень ценятся: ведь они куда вкуснее, а главное, дают куда больше сытости, нежели мягкие куски.
Вечером воспитатели организовали нечто вроде антирелигиозного собрания, говорили нам о вреде религии, о том, что церковники обманывают народ, и укоряли нас в том, что мы поддались на поповскую пропаганду. Слушали мы все это не очень внимательно - это был не в коня корм. Всерьез верующих в бога среди детдомовцев не было, хотя почти все были суеверны и верили во всякую чертовщину. К тому же среди нас было немало лволжанцев» - татар, чувашей и черемисов, - они к православной вере вообще никакого отношения не имели, но тоже бросались под иконы.
Волжанцами прозвали у нас детей из голодающего Поволжья. Не помню точно, когда привезли их в Старую Руссу, но зрительно я запомнил их хорошо. Их привели в детдом группой человек в пятнадцатьвосемнадцать. Среди них были и лвзрослые» (то есть тогда казавшиеся мне взрослыми) ребята и девочки, и совсем малыши, много младше меня. Все очень смуглые, темные, словно обгорелые, - и это не столько от загара, сколько от худобы. Даже нам, лкоренным» детдомовцам, тоже полнотой не отличавшимся, сразу бросалась в глаза их истощенность. Воспитатели заранее наказали всем воспитанникам - в особенности старшеспальникам, - что этих детей обижать нельзя (как обычно обижают новеньких), потому что их долго везли из Поволжья, где их родители и все родные у них на глазах вымерли от голода. И действительно, волжанцев почти не обижали, а если и дразнили, то куда меньше, нежели обычных новичков. Довольно скоро вновь прибывшие уравнялись со всеми, прижились, стали обычными детдомовцами; те из них, кто не знал русского языка, очень быстро его освоили, во всяком случае устно. Одновременно и коренные детдомовцы усвоили некоторые татарские и чувашские слова, и они, в несколько переиначенном виде, вошли в общедетдомовскую обиходную речь.
Но первые дни волжанцы резко отличались от всех нас и всё норовили держаться особняком, сбившись в свою лволжанскую» кучку; даже те из них, кто знал русский язык, ни с кем не разговаривали, словно ничего не понимая. Завхозиха тетя Нюра сказала о них, что они лзадичали с голоду». Это голодное одичание сказывалось не только в том, что волжанцы боялись всех людей, не принадлежавших к их группке - и ребят, и воспитателей, - но и в том, что они боялись всяких живых существ. Они испытывали панический страх не только при виде лошадей на улице, даже собаки и кошки пугали их. Когда однажды в столовую во время обеда забежала кошка, волжанцы - и самые младшие, и самые старшие - в испуге повскакали со своих мест и с какимто тревожным лопотаньем плотно сбились в углу столовой; воспитатели с трудом успокоили их, уговорили сесть обратно. Еще у волжанцев была первое время особенность, удивлявшая некоторых: они никогда и ни при каких обстоятельствах не плакали - ни девочки, ни мальчики. Этот голодный шок длился, к счастью, недолго: вскоре волжанцы стали ребята как ребята. Кажется, когда происходил лкапустный субботник», они уже приняли в нем участие на равных правах со всеми.
Однажды детдомовские хозяйственники через УОНО выхлопотали для нашего дополнительного питания сколькото пудов кислой капусты. Ее надо было забрать очень быстро, а ни лошади, ни крупной тары у детдома не имелось. Поэтому был объявлен всеобщий субботник и мобилизованы все воспитатели, все воспитанники и вся наличная посуда - от ведер до чайных кружек. Ранним утром наша мощная продовольственная колонна двинулась по направлению к складу. Склад этот находился километрах в полутора от нас, и тоже на берегу Полисти или совсем недалеко от нее. Квашеная капуста хранилась в больших круглых бетонных колодцах, или ямах, под навесами. Воспитатели и старшеспальники вычерпывали ее большими черпаками и распределяли в протянутые ведра, кастрюли, чайники, миски и кружки (их держали в руках самые младшие). Во время этого трудового процесса и воспитатели, и детдомовцы вовсю поедали вкусную снедь. Наевшись вдоволь и наполнив всю наличную тару, мы тем же походным порядком двинулись домой. После этого капустного марша тричетыре дня мы жили на сплошном капустном меню. И хоть ктото пустил слух, что капуста эта старая, еще царской закваски, и к тому же кормовая, то есть предназначенная не для людей, а для коров, - все равно она казалась нам очень вкусной, а животом от нее маяться никому не пришлось.
Опасность (вернее, только тень опасности) подкралась совсем с другой стороны. Гдето, не в самой Старой Руссе, а в дальнем уезде, произошло несколько случаев заболевания черной оспой; потом взрослые говорили, что то была не оспа, а какаято легкая болезнь, которую тамошний фельдшер принял за оспу, ко, так или иначе, в губернии поднялась изрядная тревога. В это же время в нашем детдоме пятеро воспитанников - две девочки и три мальчика, в том числе и я, - захворали какойто странной болезнью. Помню, как тело у меня покрылось красными пятнышками, как меня познабливало и все время хотелось спать; на пищеварении и аппетите болезнь нисколько не отразилась. Сперва захворавших изолировали от остальных воспитанников, поместив в две отдельные комнаты; нас, ребят, разместили в воспитательской, где мы провели всю ночь. Ранним утром всех пятерых вдруг в спешном порядке повезли в больницу, которая находилась то ли на окраине города, то ли вне его. Везли на подводе, что было для всех нас большим удовольствием; сопровождали больных моя мать и какаято молодая не то санитарка, не то фельдшерица - не наша детдомовская, а, повидимому, больничная. Мать и фельдшерица шагали рядом с телегой, а мы прямотаки поцарски возлежали на сене, накрытом домотканым половиком. Ехали мы долго: подозреваю, что можно было бы выбрать и прямой путь, но нас повезли в объезд, минуя городские улицы, дабы избавить жителей от предполагаемой заразы, таящейся в нас. Помню, что мы проезжали мимо гигантского деревянного, почерневшего от времени сооружения, очень странного: у него не было стен, а вместо них отовсюду торчали вязанки прутьев, ветки. Фельдшерица объяснила нам: это солевая градирня; в Старой Руссе добывали соль; на эти фашины, которыми наполнена градирня, льют сверху соленый раствор; вода улетучивается от солнца и ветра, а соль остается на хворосте, и потом ее счищают с ветвей.
В больнице нас, мальчиков, положили в большую, коек на восемь, палату; занимали ее лишь мы трое. Палата поразила меня своей необычной конфигурацией: одна стена (в которой дверь) - очень узкая, от нее под тупыми углами расходятся две других, а четвертая стена - длинная, полукруглая; в общемто это напоминало (вернее, напомнило бы мне теперь) раскрытый веер. Сестрица, дежурившая у нас, говорила, что не то в самом этом здании, не то гдето близко прежде помещалась богадельня. Из палаты вначале нас никуда не выпускали, только в уборную по большой нужде и в умывальную; для малой нужды поставили в углу палаты ведро Кормили очень сытно и вкусно, лпо тяжелой заразной категории», как пояснила нам та же сестрица Больница предназначалась для взрослых мы в нее попали фуксом.
Дня через четырепять пятнышки, что были у меня на коже, пропали, жар спал; двое других ребят тоже чувствовали себя неплохо. У нас, чуть только уйдет дежурная, начинались разные игры, беготня, драки понарошку. Однажды мы так развозились, что опрокинули ведро с мочой. Боясь наказания, мы сразу же залегли в свои постели и накрылись одеялами с головой. Когда вошла сестрица, она сказала, что теперьто мы совсем здоровые, подняла нас с коек, дала каждому в руки по тряпке и заставила подтирать то, что нами пролито, а потом погнала нас в умывальную мыться. Мало того, она пригрозила нам, что доложит о нашем проступке главному доктору и уж онто нам пропишет ижицу: ведь этот доктор прежде служил в Петроградском усиленном госпитале. Это известие повергло нас в уныние. Не знаю, как представляли себе этого врача мои однопалатники, но мне представлялось, что в усиленный госпиталь подбирали здоровенных врачейсилачей, которые самолично расправлялись с симулянтами.
Вскоре к нам действительно явился этот усиленный доктор, и действительно оказался очень рослым, усатым мужчиной. Но никакой казни он нас не подверг, даже ни одного строгого слова не сказал; он стал спрашивать нас про жизнь в детском доме, а потом заявил, что раз мы так бурно играли сегодня, то, значит, мы выздоровели. Когда он ушел, я почувствовал, что ведь и на самом деле я теперь совсем здоров. Эта мысль както странно связалась у меня с вышеупомянутым ведром: я решил почемуто, что выздоровели мы именно благодаря тому, что пролили ведро, и что, не опрокинь мы его, мы бы еще долго болели, а может быть, и померли бы. Этой глубокомысленной догадкой я поделился со своими товарищами, и они, как это ни удивительно, согласились со мной.
Я думаю, что главный врач решил нас подкормить, потому что, хотя мы были уже здоровехоньки, выписали нас еще через неделю или около того. Нам позволили шляться по всей больнице и не пускали только в однудве палаты, - там, повидимому, лежали тяжелые или больные инфекционными болезнями Взрослые больные относились к нам, ребятам, хорошо, расспрашивали нас о нашей жизни и все норовили накормить нас, хотя мы и так были сыты по горло. Я повадился бывать в одной палате, где находились ходячие; их было там довольно много, и, кажется, все примерно одного возраста (может быть, это были раненые?). Там несколько человек сажали меня на койку возле окна, и я читал им наизусть стихи.
Должно быть, незадолго до отправки в эту больницу я впервые прочел Лермонтова, потому что помню себя читающим вслух именно его стихи, хотя знал к тому времени стихи и других поэтов. Я читал на память лСпор», лПо синим волнам океана», лТри пальмы», лПарус» и даже главы из лДемона». Память моя была сильнее моего ума, и некоторые места из этой поэмы я помнил, еще не понимая их сути. Да и некоторые слова тогда были мне просто непонятными, и я подставлял для них другое значение. Так, строки: лНо злая пуля осетина его во мраке догнала» - я понимал тогда приблизительно так: жених Тамары был убит пулейосетиной, это какойто особый вид или сорт пуль, они летят дальше, нежели обыкновенные пули, и убойная сила их больше. Не знаю, понимал ли я тогда всю подспудную глубину лермонтовского лПаруса», может, понимал лишь какуюто частичку, но нравился мне он чрезвычайно. До сих пор это самое любимое мое стихотворение во всей русской и мировой поэзии. Это стихотворение многократной глубинности, и в каждом возрасте своем я воспринимал его как новое откровение. А в чем сила его действия - для меня тайна. Это самое таинственное в мире стихотворение.
Обитатели взрослой палаты вряд ли были людьми начитанными, а быть может, среди них были и неграмотные. Но слушали стихи они с удивительным тактом и вниманием, и я, будучи в свои детские годы стеснительным и порой нелепо конфузливым, читать стихи им нисколько не стеснялся и вообще чувствовал себя как дома. Мои товарищидетдомовцы тоже были довольны своим пребыванием в больнице, и возвращаться восвояси нам вовсе не хотелось. К тому же нас стали выпускать и во двор, и мы там бегали и играли. Там же гуляли и две детдомовские девочки: они были старше нас и смотрели на нас свысока.
Одна из этих девочек, ее, кажется, звали Веркой, подарила нам по патронной гильзе. Верка сказала, что подобрала гильзы на кладбище после того, как там расстреляли бандитов; она пряталась в кустах, пока их расстреливали. Мы ей поверили, так как действительно шагах в четырехстах от больницы находилось кладбище и с той стороны мы несколько раз слышали винтовочную стрельбу. Верка пообещала, что, когда будет следующий расстрел, она, так и быть, проведет нас в то местечко, где она пряталась, и мы тоже сможем насобирать гильз. Мы очень обрадовались этому, но ничего насобирать нам так и не удалось: на следующий день всех нас выписали.
Больницу покинули мы с большой неохотой. 20. Мой третий детдом
Ранней осенью мы переехали в Хмелеве, бывшее барское поместье невдалеке от Старой Руссы. Повидимому, это надо связать с расширением детдома; на новом месте ребят стало больше, и среди тех, которых я знал по Старой Руссе, появились совсем незнакомые. Как совершался переезд, на чем мы ехали - все выпало из памяти. Но хорошо помню хмелевский помещичий дом и ту часть парка, что прилегала к нему. Перед парадным подъездом лежали два льва из ноздреватого серого камня, дальше простиралась немощеная пустая площадка с выбитой травой, за ней полукругом шла дорога, а по ту сторону дороги начинался парк. В этот парк мать иногда посылала меня с сестрой, чтоб я присматривал за ней. Мы гуляли среди странных деревьев - таких прежде я не видывал. Когда я спросил мать, что это за деревья, она ответила: лиственницы. Название мне сразу же запомнилось именно потому, что показалось нелепым: на ветвях никаких листьев нет, наоборот, на нем иглы, за что же это безлиственное дерево взрослые прозвали лиственницей?!
Гдето невдалеке от барского дома находились различные служебные постройки; детдому они не принадлежали, там находился совхоз, организованный совсем недавно. Мы, младшеспальники, туда не ходили, мы только знали с чужих слов, что там гдето живет знаменитый племенной бык Яшка, страшно сильный и злой; он лзабрухал» (забодал) насмерть двух пастухов. Старшие детдомовцы держали с совхозом связь, выполняли там какието работы, и за это совхоз в чемто помогал детдому.
По другую сторону парка была деревня, и старшеспальники ходили ночью на крестьянские поля воровать картофель; в лесу они разводили костры, пекли картошку в золе и тут же съедали. За это дело крестьяне сердились на детдомовцев, и появляться нам в деревне было опасно. А некоторые ребята нашли совсем иной способ добычи пищи: они распарывали холщовые матрасы, мастерили себе из них нищенские торбы и побирались по окрестным селениям; бывало, что они не ночевали в детдоме по нескольку суток. Возвращаясь, они иногда делились с товарищами собранным подаянием.
Мне тоже достался однажды обгрызенный кусок ржаного пирога с давленым картофелем, чему я, понятно, очень обрадовался. Эти ребята говорили, что деревенские жалеют лприютских» и подают охотно, - только не надо ходить в ту деревню, что близко от детдома; у меня после их рассказов осталось впечатление, что крестьяне куда жалостливее и простодушнее городских жителей. Но детдомовцы к ребятампобирушкам относились критически, в особенности старшие девочки: они дразнили их, обзывали лкусочниками» и лторбачами».
Одного торбача, а именно того, что дал мне объедок пирога, я запомнил довольно хорошо. Это был парень лет четырнадцатипятнадцати; ходил он в рваной, грязной нижней рубахе, разодранной чуть ли не до пупа, в дырявых штанах и разных ботинках, подошвы у них отваливались и были подвязаны веревочками. (Надо заметить, что некоторые старшие ребята носили несусветную рвань изза того, что меняли у населения детдомовскую одежду и обувь на всякие обноски, получая в приплату съестные припасы; девочки и младшие ребята одевались куда аккуратнее.) Кличку этот паренек носил такую: Бабушка. И впрямь, в его широкой физиономии, в очертаниях скул было чтото бабье, даже старушечье. Добавлю между строк, что в дальнейшей своей жизни, в дни войны, я встречал людей вполне мужественных и смелых, обладавших именно такими лбабьими» лицами. Бабушка был очень смешлив, он мог хохотать по самому глупому поводу и просто без повода и позволял смеяться над собой всем, даже младшим ребятам; изза этого о нем шла слава, что он придурковат. Много позже я понял, что человек, который любит смеяться без причины, не так уж и глуп; просто у него свой угол зрения. Глуп тот, кто ни по какому поводу не улыбнется.
Воспитатели по мере сил боролись с картофельными ворами и с торбачами и даже устраивали общедетдомовские собрания, где обсуждалось и осуждалось поведение нарушителей. Это действовало, но не на всех. Двоетрое торбачей занимались своим промыслом до самых морозов. Физически их наказывать воспитатели не имели права, запереть их тоже нельзя было: какникак все это происходило в нормальном детдоме, а не в дефективном.
До сих пор я почти ничего не рассказал о воспитателях. Это просто потому, что я помню их далеко не так отчетливо, как ребят. Общее же впечатление о воспитательском составе у меня совпадает с тем, что написано об этом такими классиками детдомовской темы, как Л.Пантелеев и Макаренко. У них образы и типы воспитателей даны очень объемно, с большой правдивостью - и жизненной, и художественной. У меня же сохранились о воспитателях лишь детские, рваные воспоминания, я помню лишь некоторые частности.
Воспитателей мы, ребята, делили на плохих и хороших, злых и добрых; и та и другая оценка не всегда прямо соответствовала их человеческим качествам. Напомню, что состав воспитательский был тогда очень пестрый и состоял как бы из трех слоев: из тех, кто служил еще в дореволюционных приютах; из тех, кто получил педагогическое образование уже при советской власти; из тех, кто устроился на работу за неимением другого места пропитания. Этот последний слой - самый многочисленный; в большинстве случаев это были люди вполне грамотные (мать моя, к примеру, хорошо знала литературу, отлично владела немецким и французским) и старательные, но без всякого воспитательского опыта и без всяких педагогических знаний, а зачастую и способностей. Все они, за редким исключением, были людьми порядочными, все хотели из нас вырастить людей порядочных, однако контакт с ребятами получался далеко не у всех. Приведу один пример такой неконтактности.
На имена память у меня никудышная, клички же запоминаются куда легче: они часто связаны с внешностью человека или с чертами его характера. Этот воспитатель носил очки в золотой (или позолоченной?) оправе. В те времена очкарики были в диковинку, так что воспитанники немедленно прозвали его между собой так: граф Стекляшкин; сокращенно же именовали просто Стекляшкой. То был человек лет тридцати, с добрым лицом, с широким, умным лбом и ранней лысиной. Одевался он, по тогдашним временам, очень даже неплохо, очень опрятно. Повидимому (думаю я теперь), он являл собой тип дореволюционного вечного студента из зажиточной семьи. Этого графа Стекляшкина, вовсе не злого и не строгого, ребята почемуто невзлюбили; его часто не слушались, поступали наперекор ему, и тогда он обижался, нервно кричал, иногда бежал жаловаться старшему воспитателю - вернее, делал вид, что бежит жаловаться. Изводили его всячески.
Например, когда он бывал ночным дежурным и вечером входил в спальню проверить, все ли на месте и погашена ли печуркабуржуйка, ребята, уже предупрежденные своим заранее выделенным стремщиком, по сигналу: лШухер! Стекляшка прется!» - немедленно притворялись крепко спящими, даже слегка похрапывали. Едва граф Стекляшкин вступал в проход между койками, лспящие», не прерывая храпа, начинали громко портить воздух. Надо добавить, что одно время в Хмелеве к завтраку, обеду и ужину нам давали гороховый хлеб - хлеб питательный и довольно вкусный, но весьма способствующий осуществлению этой обструкции. Те, у кого в данный момент желудок не был готов к проводимому коллективному мероприятию, клали под одеялом ладонь под мышку и делали резкое, короткое, почти незаметное движение рукой - и тогда получался громкий неприличный звук, очень похожий на натуральный. Стекляшка шагал сквозь гороховую канонаду, все более накаляясь и шепча себе под нос: лЭто же черт знает что такое!» Никаких практических мер принять он не мог: не будить же лспящих»? Ну, а если и разбудить когото, то что ему можно сказать и что с ним можно сделать?! Кончалось тем, что граф Стекляшкин, воскликнув: лБоже, какое хамство!», стремглав выбегал из спальни. Едва захлопывалась за ним дверь, как все начинали хохотать, спрыгивали с кроватей, плясали, гонялись друг за дружкой с подушками, а потом, набесившись, ложились и засыпали уже понастоящему.
За что дети не любят одних людей и любят других - тайна сия велика есть. Помню воспитательницу, которую детдомовцы (конечно, заглазно) прозвали Собачонкой. Прозвище возникло отчасти потому, что фамилия ее была не то Собанеева, не то Собатеева, теперь уж не помню, но главным образом изза ее внешнего вида и характера. То была малорослая женщина средних лет, пучеглазая, большеротая, бестолковосуетливая, придирчивая и крикливая. Слушались ее не оченьто, часто и вовсе не выполняли ее распоряжений. И - странное дело - если начинался какойнибудь раздор между ребятами, если возникала какаянибудь запутанная распря между воспитанниками и воспитателями, детдомовцы шли к Собачонке и та несколькими словами решала, кто прав, кто виноват; в таких случаях повиновались ей беспрекословно. Если она не занята была криком и суетней, около нее постоянно вертелись старшие девочки и поверяли ей свои тайны - хотя в разговоре между собой тоже именовали ее Собачонкой. Когда она изза какогото конфликта с начальством уехала из детдома, все ребята были огорчены, а девочки плакали.
Наши воспитатели были людьми грамотными, говорили на хорошем русском языке и изо всех сил старались научить нас говорить правильно. Это давалось им нелегко: большинство воспитанников говорило на своем жаргоне. Жаргон этот складывался из староприютских, блатных, и новых, уже детдомовских словечек и оборотов речи. Хорошим тоном (особенно у девочек) считалось добавлять к именам существительным и собственным звук ла», означавший одобрение, положительное отношение к предмету или человеку: аромашка (ромашка); аложка (ложка); аподушка (подушка); апогода (хорошая, теплая погода); Алюся (Люся); Аваля (Валя); Азоя Петровна (Зоя Петровна, добрая воспитательница). Когда хотели пренебрежительно отозваться о чемлибо или обидеть, осудить коголибо, то пользовались загадочным словом лкар»: карпайка (то есть плохая, маленькая порция хлеба); карсуп (жидкий суп); карпогода (дождь или мороз); карНинка, карВаська; карТамара Васильевна (строгая воспитательница).
В детдомовский жаргон, как неотъемлемая его часть, входили клички. Производились они от фамилий, национальностей, физических недостатков - и еще много от чего, а порой неизвестно от чего. У девочек прозвища тоже имелись, но не у каждой. У ребят к кличке частенько добавлялось какоенибудь обидное слово - для особого, так сказать, смака: Лапоть Тухлый; Беззубый Гад; Косая Сволочь (это - я); из этого полного моего титула не следует делать вывод, что меня и на самом деле считали какойто там сволочью, - ко мне относились не лучше, но и нисколько не хуже, чем к другим.
Усадьба и барский дом в Хмелеве до революции принадлежали барону СанГалли, владельцу больших сталелитейных заводов; говорили, что это не единственное его владение. Дом состоял из кирпичного цокольного этажа и двух этажей деревянных, одетых штукатуркой, - поэтому он казался целиком каменным; увы, в недалеком будущем нам пришлось убедиться, что построен он всетаки из горючего материала.
Комнаты и залы этого здания поразили меня богатством. Правда, многое из мебели, то, что могло пригодиться в хозяйстве, было унесено крестьянами: какоето время дом оставался вовсе бесхозным. Но еще стояли на паркетных полах огромные столы из красного дерева, диваны (кожа с некоторых, правда, была срезана), мраморные столбыподставки для цветочных горшков, висели большие картины в массивных позолоченных рамах. Одну картину я запомнил: на зеленой траве пасется красивый - белый в серых яблоках - конь, а в сторонке видны белые шатры, и около них солдаты в красной одежде и в блестящих золотых шапках. В библиотеке сохранилось много книг, все больше иностранных, но были и на русском языке. Здесь я впервые прочел переводы из Байрона; помню эту книгу большого формата, в дорогом тисненом переплете, с рисунками и картинками, в целую страницу, и перед каждой картинкой тоненькая бумажка для большей сохранности (потом старшие ребята повырывали эти тоненькие бумажки на цигаркисамокрутки). Мне понравился лШильонский узник», я запомнил строк восемьдесят из этой поэмы, начиная со строк:
На лоне вод стоит Шильон,
Там в подземелье семь колонн,
Покрытых влажным мохом летЕ
Быть может, эта поэма заинтересовала меня еще и потому, что, когда я начал ее читать, мать рассказала мне о своем путешествии в Швейцарию и о том, как в Шильонский замок за деньги пускают путешественников и показывают эти самые колонны, в том числе и ту, к которой был прикован Шильонский узник. Отдельные же стихи меня не задели за сердце, а лЧайльдГарольда» я не дочитал до конца: поэма показалась мне скучной.
Наша спальня помещалась в большой комнате, стены которой были оклеены (или обиты?) зеленоватыми шелковистыми, ворсистыми обоями, кажется даже не бумажными, а матерчатыми. На высоком расписном потолке алели гирлянды роз, между ними летали пестрые птицы и витали какието молодые женщины в розоватых и лиловатых одеждах, развевавшихся весьма нескромно. Справа от входа, ни к селу ни к городу, возвышался буфет, массивное сооружение из темного дерева, с резьбой и с полкой из черного в розоватых прожилках мрамора. Дальше стояли кровати - обыкновенные железные и топчаны, сколоченные из досок и опирающиеся на дощатые же козлы; железных привезли из Старой Руссы слишком мало. Я спал на деревянной койке, довольно жесткой, но зато она стояла во втором ряду, у стенки, где меньше дуло от окон. Посреди комнаты маячила на кирпичном пьедестале железная печуркабуржуйка, - она находилась прямо под крюком, торчащим из центра потолка (прежде там висела люстра или лампа), и с этого крюка свисала проволока, на которой держалась круглая железная труба, отходящая от печурки. Труба, делая колено, шла к стене, где было пробито отверстие; там проходил дымоход. Когда буржуйка топилась, около нее всегда стоял лбуржуй» - так звались у нас дежурные по топке печурок; лбуржуев» назначали всегда из старшеспальников; нам, младшим, этого ответственного дела не доверяли.
Когда в зимние дни и вечера топилась печурка, все население спальни теснилось около нее; одни сидели на ближайших койках, другие на своих на двоих стояли поближе к теплу. Здесь, если в это время не присутствовал воспитатель, шли бесконечные разговоры о том, кто что видел и что пережил. Почти все еще недавно были беспризорными, так что у каждого хватало чего порассказать. Но у всех в правдивые повествования о бродяжничестве, о лишениях обязательно вплетались истории с налетами, стрельбой, лмокрым делом»; каждый шкет похвалялся личным знакомством с какимнибудь знаменитым бандитом или, на худой конец, с известным жуликом. У каждого в прошлом в руках непременно побывал наган, причем рассказчик употреблял его лв деле»: лЯ из него бахбабах - фрайер сразу с катушек долой!» О деньгах разговоров велось немного, они в то время ценности почти не имели, и при рассказах об удачных грабежах со взломом упоминались главным образом склады со съестными припасами. Часто на складе оказывались целые залежи шоколада, и потом герой повествования лшамал его цельный месяц, воробьям крошки бросал - курва буду, если вру!».
Все эти истории выслушивались с неизменным вниманием, а когда рассказчик начинал нести нечто уж совершенно неправдоподобное, его обычно, на правах старшего, прерывал дежурный лбуржуй». лВрешь! - презрительно произносил он. - Вот у меня взаправду один случай вышелЕ» - и начинал рассказывать чтонибудь не менее залихватское. Я слушал все эти откровения развесив уши и очень завидовал бывалым ребятам. Мне тоже хотелось ловко очистить склад с вкусной провизией, хотелось пострелять из револьвера, даже лукокать» когонибудь, только чтоб это был плохой человек, чтоб не жалко было.
На втором месте после бандитсковоровских историй стояли рассказы о таинственном; каждый обязательно ночевал в склепах, видел воскресших покойников, видел привидения. Повествования эти были куда однообразнее воровских, но всегда производили неотразимое впечатление. Рассказывались они глухим, пониженным голосом, переходящим в шепот; слушатели зачарованно молчали, стараясь теснее прижаться друг к другу, и порой опасливо оглядывались по сторонам - не покажется ли привидение. После таких историй страшно было ходить в уборную поодиночке через длинный и темный коридор, сбивались в группки.
Кроме воровских и загробных историй в большом ходу были рассказы о том, как хорошо жилось дома с отцомматерью, с родными. Но на эту тему редко говорили публично, а, как правило, всегда с глазу на глаз с тем, кому рассказчик доверял, в ком был уверен, что тот не будет над ним смеяться и не раззвонит другим о том, что выслушал. Хотя в спальне я был один из самых младших, мне рассказывали охотно. Думаю, объяснялось это несколько особым моим положением: какникак родители мои были живы, и ребятам, которые родных своих потеряли, интереснее рассказывать было именно мне в силу контраста; ведь для других ребят такие истории были обычными, и слушали они их с меньшим вниманием. Кроме того, я верил почти всему, что мне говорили, и рассказывающие это чувствовали. Правда, потом, через деньдва, я иногда вдруг припоминал услышанное - и по какимто деталям приходили в голову сомнения, но для рассказчикато это значения уже не имело.
Мой сосед по койке справа - кличка его была Кабан - рассказал мне, что жил он в небольшой белорусской деревне, стоявшей в большом лесу. Мать и бабушка очень любили его, чуть не каждый день кормили молочным киселем, и никто никогда не бил его. Отец Кабана ушел с германского фронта лсам по себе» (очевидно, когда началась стихийная демобилизация?) и добирался до деревни с двумя товарищами пешком. В пути все трое заразились лшибанкой» и в деревню пришли уже больные, их все время трясло, и они никак не могли согреться. Их сразу повели в баню, но это не помогло; через несколько дней, так и не согревшись, они умерли от озноба все трое. После этого лихорадка пошла по всем домам, начали вымирать целые семьи. Вначале мертвых хоронили, потом хоронить стало некому. На улицу выходить стало опасно: одичавшие некормленые собаки кидались на людей. Мать Кабана умерла, ее еще смогли похоронить, затем умерли его два брата и сестра, и их уже не смогли снести на кладбище, так как ни у бабушки, ни у Кабана не было сил. Кабан тоже заболел лшибанкой», бабушка давала ему пить лзёлки» (лечебные травы), он жаром горел, но всетаки поправился. Потом бабушка тоже умерла, и Кабан остался лодин в усем доме и в усей деревне» (букву лв» он произносил очень мягко, как лу»). В избе, в подполе, хранились запасы еды, и голодная смерть Кабану не грозила, но одному среди мертвых ему было очень страшно; он не смел вынести трупы из избы и вообще боялся к ним прикоснуться. Он решил уйти. Перед уходом набрал в мешок еды и надел на себя сразу два тулупа, свой и умершего старшего брата, чтоб собаки, если нападут, до тела не докусались. Два дня он шел куда глаза глядят, вышел к железнодорожной насыпи, дошел до станции, зайцем сел в поезд - и поехал неизвестно куда. Прежде чем попасть в детдом, он несколько лет беспризорничал.
Кабан был коренастый, несколько медлительный паренек, добрый, не очень разговорчивый и вовсе не лживый; товарищи его уважали. Если он чтото и преувеличил в своем рассказе, то это не из желания солгать, а просто от силы впечатлений. Я и от других слыхал, что изза испанки вымирали хутора и целые деревни. В наше время, когда вся страна, до самой глубинки, пронизана сетью медицинских учреждений, когда мы чуть чихнем - сразу бежим в поликлинику, это моровое поветрие прошлых лет кажется страшноватой фантастикой. А тогда эта история меня не очень даже и удивила и запомнилась лишь потому, что услыхал я ее из уст Кабана, с которым спал рядом.
От тех времен у меня осталось такое впечатление, что в те годы дети меньше знали, но больше думали и сильнее чувствовали. Меньше было внешней информации о мире - и больше личных впечатлений и переживаний в мире, непосредственно окружавшем нас. Хоть спальня, о которой здесь идет речь, и была младшей, многие из ее обитателей успели уже пройти огонь и воду и наездить тысячи километров в вагонах, на крышах вагонов и в тормозных ящиках под вагонами, успели побывать во многих городах, - так что за плечами у них имелся уже немалый жизненный опыт, притом довольно односторонний, тяжелый, грубый. И в разговорах у них было немало грубостей, залихватских словечек. Однако, несмотря на это, все детдомовцы душевно были очень чувствительны, сентиментальны, и во всех жила печаль по родному дому. Даже те, кто вообще не знал и не помнил своих родителей, тоже рассказывали о них, сами придумывали себе родной дом.

«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»



- без автора - : Адамс Дуглас : Антуан Сен-Экзюпери : Басов Николай : Бегемот Кот : Булгаков : Бхайравананда : Воннегут Курт : Галь Нора : Гаура Деви : Горин Григорий : Данелия Георгий : Данченко В. : Дорошевич Влас Мих. : Дяченко Марина и Сергей : Каганов Леонид : Киз Даниэл : Кизи Кен : Кинг Стивен : Козлов Сергей : Конецкий Виктор : Кузьменко Владимир : Кучерская Майя : Лебедько Владислав : Лем Станислав : Логинов Святослав : Лондон Джек : Лукьяненко Сергей : Ма Прем Шуньо : Мейстер Максим : Моэм Сомерсет : Олейников Илья : Пелевин Виктор : Перри Стив : Пронин : Рязанов Эльдар : Стругацкие : Марк Твен : Тови Дорин : Уэлбек Мишель : Франкл Виктор : Хэрриот Джеймс : Шааранин : Шамфор : Шах Идрис : Шекли Роберт : Шефнер Вадим : Шопенгауэр

Sponsor's links: