Sponsor's links:
Sponsor's links:

Биографии : Детская литература : Классика : Практическая литература : Путешествия и приключения : Современная проза : Фантастика (переводы) : Фантастика (русская) : Философия : Эзотерика и религия : Юмор


«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»

прочитаноне прочитано
Прочитано: 89%

РУЗВЕЛЬТ РАССКАЗЫВАЕТ О ПОЕЗДКЕ НА ОХОТУ


  лСъели всю дичь, кроме дикой кошки, но и та спаслась лишь чудом.
  Плавал, невзирая на аллигаторов.
  Ринулся в заросли камыша за медведем и после меткого выстрела сжимал в объятиях проводников».
  Вот оно - после меткого выстрела он сжимал в объятиях проводников. В этом - весь президент; прожив полсотни лет, он все еще остается четырнадцатилетним мальчишкой, который обожает пускать пыль в глаза: он вечно сжимает в объятиях что-нибудь или кого-нибудь, если вокруг стоит толпа, которая глазеет на объятия и завидует обнимаемым. Взрослый человек подоил бы корову и отпустил ее, но этот мальчишка должен непременно убить ее и прослыть героем. В отчете говорится: лМедведь, застреленный президентом, был убит в четверг; свидетелями меткого выстрела были Алекс Эннолдс и один из Маккензи».
  Эти имена навеки войдут в историю - вместе с деянием, которое отнимет немалую долю славы у двенадцати подвигов Геркулеса{396}. Показания свидетелей: лОни утверждают, что президент вел себя в высшей степени по-спортсменски».
  Весьма возможно. Всякий знает, что значит держаться по-спортсменски, без эпитетов, употребляемых для усиления; но никому из нас не известно, что значит лв высшей степени по-спортсменски», потому что нам никогда еще не приходилось встречаться с такой преувеличенной формой спортсменского поведения. По всей вероятности, данное спортсменское поведение было не намного более спортсменским, чем поведение Геркулеса; вполне возможно, что этот эпитет чисто эмоциональный и объясняется надеждой на повышение жалованья. Погоня за испуганным существом продолжалась три часа, и описание ее читается как завлекательная глава из бульварного романа, но на сей раз это глава, содержащая описание на редкость жалких подвигов.
  В итоге все заслуги на стороне коровы, и ни одной - на стороне президента. Когда несчастная загнанная тварь не могла двигаться дальше, она обернулась и, гордо бросив вызов своим врагам и своему убийце, доблестно встретилась с ними лицом к лицу. Находящийся на безопасном расстоянии Геркулес пустил ей пулю в самое сердце, но, даже и умирая, она боролась, - значит, там все-таки имел место геройский подвиг. Вторая пуля положила конец этой трагедии, и Геркулес был настолько опьянен восторгом перед самим собой, что сжимал в объятиях своих слуг и заплатил одному из них двадцать долларов за комплимент. Но мое резюме слишком бледно, пусть это событие войдет в историю, разукрашенное всеми цветами радуги:
  лМедведь, застреленный президентом, был убит в четверг; свидетелями меткого выстрела были Алекс Эннолдс и один из Маккензи. Они утверждают, что президент вел себя в высшей степени по-спортсменски. Собаки гнались за медведем в течение трех часов, и все это время президент следовал за ними. Когда они наконец приблизились на расстояние голоса, президент спешился, сбросил куртку и ринулся в заросли камыша. Всего двадцать шагов отделяло его от зверя. Собаки, предводительствуемые Рауди, любимицей президента, быстро приближались.
  Когда медведь остановился, чтобы оказать сопротивление гончим, президент выпустил из своего ружья роковую пулю прямо в жизненные центры зверя. Медведь, собрав последние силы, кинулся на собак. Тогда президент всадил между лопаток медведя еще одну пулю, которая перебила зверю хребет. Вскоре подоспели другие охотники, и президент так радовался своему успеху, что заключал в объятия каждого из своих спутников. Эннолдс сказал: лМистер президент, вы не новичок».
  В ответ мистер Рузвельт дал Эннолдсу двадцатидолларовую кредитку.
  Вчера охота длилась недолго, ибо собаки наткнулись на стадо диких кабанов, еще более свирепых, чем медведи. Одна из лучших собак была убита диким вепрем.
  Охотники, в том числе и президент, ежедневно плавали в озере.
  лВода была очень теплая, - сказал он, - и я не боялся аллигаторов, как некоторые другие».
  Геркулесу кажется замечательным все, что он делает; когда другие проявляют небрежность и то там, то сям пропускают какую-нибудь достойную восторженного комментария деталь, он восполняет пробел самолично. Мистер Эннолдс упустил случай: если бы он внимательно следил за происходящим, он мог бы сам сказать комплимент насчет аллигатора и получил бы за него еще одну двадцатку.


  1 ноября 1907 г.
  [ТЕОДОР РУЗВЕЛЬТ]
  Это очень странный кризис. Он не похож ни на какой другой кризис в истории нашей страны. Кризис, к которому мы привыкли, - это буря, ураган, циклон, сметающий на своем пути все ценности и разрушающий производство, подобно тому как циклон вырывает с корнем леса и оставляет от городов беспорядочные груды развалин. Но теперешний кризис - это нечто новое; это тихий, бесшумный, полузадушенный кризис; он не вызывает ни шума, ни истерик, ни вспышек безумия; он не похож на бурю, это скорее мор или паралич, - как будто деловая жизнь нашего восьмидесятимиллионного народа внезапно остановилась и все в изумлении и страхе праздно опустили руки. Обстановка напоминает какую-то мощную машину, с которой соскочил приводной ремень, но под действием прежнего толчка, ныне ставшего губительным, она все еще продолжает работать вхолостую. В финансовом мире не произошло ни одного значительного банкротства. Не было ни взрывов, ни раскатов грома, ни землетрясений; нет ничего, кроме страшной гнетущей тишины и насыщенной мрачными предчувствиями атмосферы.
  Слова лвременное увольнение» стали настолько распространенными, что просто навязли в зубах. То один, то другой, то третий огромный концерн временно увольняет одну, две или три тысячи человек, и это дает нам возможность судить об условиях, создавшихся во множестве крупных предприятий страны; однако существует гораздо более распространенное и губительное временное увольнение, о котором не пишут в газетах. Это временное увольнение происходит под спудом во всех концах страны; это - сокращение одного служащего из каждых троих, занятых в скромных мелких фабриках и мастерских по всей Америке; это временное увольнение исчисляется не тысячами, как на предприятиях-гигантах, а сотнями тысяч, которые в сумме дают миллионы; по сравнению с ним временное увольнение в крупных компаниях - просто жалкий пустяк и безделица. Семьи, нанимавшие четверых слуг, теперь обходятся тремя; семьи, нанимавшие двоих слуг, обходятся одним; а семьи, у которых была одна служанка, обходятся вообще без прислуги. Приходящая гувернантка, воспитывавшая шестерых детей, потеряла троих воспитанников, а гувернантка, воспитывавшая троих детей, потеряла всех своих воспитанников; конторских служащих - мужчин и женщин - увольняют пачками; в стране не осталось ни одной отрасли торговли или промышленности, которая не сократила бы свой объем и не поставила под угрозу хлеб насущный одного или целой тысячи семейств. Везде и всюду царит уныние, и виновником его является мистер Рузвельт.
  На прошлой неделе нам грозил огромный всеобъемлющий крах. Не разразился он только лишь потому, что лразбойники-миллионеры», которых президент так любит поносить, чтобы снискать аплодисменты галерки, вмешались и остановили разорение. Мистер Рузвельт быстро приписал эту честь себе, и имеются все основания полагать, что наш одурманенный народ считает это действительно его заслугой. Крупные финансисты спасли все значительные банки и кредитные общества в Нью-Йорке, за исключением кредитного общества лНикербокер». Это общество не имело друзей и вынуждено было временно приостановить платежи, причем его обязательства - главным образом вклады - составляют около сорока двух миллионов. Вследствие временной приостановки платежей никто ничего не потеряет, однако двадцать две тысячи вкладчиков будут в той или иной степени испытывать неудобства. В течение недели Совет Болтунов этого общества колебался, пытаясь придумать способ спасти своих акционеров от обложения. Разумеется, я непременно должен был оказаться вкладчиком единственного концерна, попавшего в беду, - такова уж моя судьба. У меня там вклад в пятьдесят одну тысячу долларов. Я оскорблен и искренне сочувствую тому молодому человеку, которыйЕ
  Кажется, я уже говорил об этом Молодом Христианине много лет назад в одной из глав этой лАвтобиографии», точно не помню. Дело было так. Однажды в воскресенье я должен был выступить на собрании нескольких Христианских Ассоциаций Молодых Людей{400} в театре Маджестик. Мы с моей секретаршей вошли в здание через служебный вход, уселись в ложе и с удивлением озирали расстилавшиеся перед нами бесконечные ряды пустых скамеек. Секретарша тотчас же направилась к главному входу узнать, в чем дело. Не успела она выйти из зала, как туда, словно волны прибоя, ворвались толпы Молодых Христиан. С трудом прокладывая себе путь сквозь этот поток, секретарша добралась до главного входа. К этому времени театр был уже полон, а конная и пешая полиция отражала атаки оставшихся на улице толп Молодых Христиан, которые стремились прорваться в помещение. Наконец полиции удалось закрыть двери. На улице остался один-единственный человек - так уж непременно всегда бывает. Ему удалось было просунуться в закрывающуюся дверь, но рослый полицейский оттеснил его назад. Молодой человек понял, что все пропало. Обуреваемый обидой и возмущением, он с минуту не находил слов, а потом сказал: лЯ семь лет был примерным членом Христианской Ассоциации Молодых Людей и ни разу не получил за это никакой награды, и вот опять это проклятое невезение, черт бы его побрал!» Я хоть и не такой богохульник, но вполне понимаю этого молодого человека и глубоко ему сочувствую.


  2 декабря 1907 г.
  [ЭНДРЬЮ КАРНЕГИ{400}]
  Вчера я получил письмо для Эндрью Карнеги, который как раз справляет свое семидесятилетие с помощью друзей, и я поехал в город передать ему это письмо, предварительно предупредив его по телефону, что приеду в середине дня. Я приехал в его дворец вскоре после трех и передал письмо; затем мы удалились в комнату, которую он называет своим луютным уголком», чтобы поболтать, пока я буду ждать мистера Брайса, британского посланника, - он должен был с кем-то повидаться, но просил меня подождать, так как скоро вернется. Я охотно согласился, ибо много лет встречаюсь с мистером Брайсом, главным образом за его гостеприимным столом в Лондоне, и всегда не только уважал и почитал его, но также благоговел перед ним. Прождав час, я убедился, что дальше ждать бесполезно, но этот час не пропал даром, ибо Эндрью Карнеги за все то долгое время, что я его знаю, всегда представлял собой интересный объект для изучения, а вчера он, как всегда, был на высоте.
  Если бы я хотел кратко охарактеризовать мистера Карнеги, я назвал бы его Человек Без Утайки. Он ничем не отличается от прочих представителей рода человеческого, с тою лишь разницей, что прочие представители пытаются утаить свою истинную сущность и им это удается, тогда как Эндрью пытается утаить свою сущность, но ему это не удается. Вчера он был в ударе и все время разоблачал себя, казалось, сам того не сознавая. Я не могу взять на себя смелость заявить, что он этого не сознавал. лКазалось» - пожалуй, более подходящее выражение. Он всегда говорит только на одну-единственную тему - о самом себе. Не то чтобы он упражнялся в автобиографическом жанре; не то чтобы он рассказывал вам, как он - одинокий, бедный юноша - мужественно боролся за существование в чужой стране; не то чтобы он рассказывал вам о настойчивости и упорстве, с какими он умножал свои богатства, преодолевая препятствия, которые наверняка сломили бы всякого другого человека, находящегося в подобном положении; не то чтобы он рассказывал вам, как он наконец достиг вершины своих честолюбивых стремлений и сделался повелителем двадцати двух тысяч человек и обладателем одного из трех самых гигантских состояний своего времени, - нет, что касается этих успехов, то вы едва ли найдете человека столь же скромного; он почти никогда даже мимолетно не упоминает о них; и тем не менее, как я уже сказал, его излюбленная тема, единственная тема, которой он страшно интересуется в данный момент, то есть в тот момент, когда он находится в обществе, - это он сам. Я уверен, что на эту тему он способен заговорить самого себя до смерти, если только вы будете сидеть и слушать.
  Но каким образом он превращает самого себя в свою тему? Вот каким. Он бесконечно, беспрерывно и неустанно говорит о тех знаках внимания, которые ему оказывают. Иногда это существенные знаки внимания, но чаще всего они весьма незначительны; но все равно - ни один знак внимания не остается незамеченным, и он любит упиваться ими. Его друзья с ужасом замечают, что, беспрестанно добавляя новые знаки внимания к своему списку, он никогда не вычеркивает из этого каталога ни одного старого, залежалого знака, чтобы освободить место для более свежих. Он выкладывает перед вами полный и подробный список, и вы должны принять его целиком, включая последние поступления, если на это хватит времени и если вы это переживете. Это самое тяжкое испытание из всех, какие я знаю. Он - новоявленный лстарый моряк»{402}; совершенно невозможно отвлечь его от этого излюбленного предмета, - в изнеможении и отчаянии вы пытаетесь отвлечь его всякий раз, когда вам представляется возможность, но эти попытки никогда не удаются: он использует ваше замечание как предлог для того, чтобы снова вернуться к своей теме.
  Года два назад Гилдер (из лСенчюри») и я приехали к мистеру Карнеги по одному делу, связанному с генералом Карлом Шурцем{402}, который в то время был тяжело болен. Мы условились посетить вместе с мистером Карнеги семью Шурца - он его ближайший сосед, - после чего наша миссия была окончена, и мы хотели удалиться. Но не тут-то было. В своем кабинете мистер Карнеги носился от фотографии к фотографии, от автографа к автографу, от одной книги с авторской надписью к другой, жужжа над ними, словно упоенная счастьем колибри, ибо каждый из этих предметов представлял собой комплимент мистеру Карнеги. Некоторые из этих комплиментов стоили того, чтобы их хранить и помнить, но некоторые совершенно того не стоили; некоторые были знаками искреннего восхищения человеком, который щедрой рукой раздавал миллионы долларов на лбиблиотеки Карнеги», тогда как другие были явными знаками почтения к его денежному мешку; но каждый из них был для него источником радости, и он, захлебываясь от восторга, говорил о них, расписывал их и распространялся о них.
  Одним из этих сувениров было стихотворение, сочиненное рабочим из Шотландии. Это недурное литературное произведение весьма музыкально воспевало славные деяния Эндрью. Оно было написано на шотландском диалекте, и Эндрью прочитал его нам, и прочитал хорошо, - так хорошо, что ни один человек, родившийся за пределами Шотландии, ровно ничего не мог понять. Затем он рассказал нам о том, как король Эдуард{410} нанес ему визит в замке Скибо в Шотландии. Мы уже раньше слышали, как он читает это стихотворение и рассказывает о визите короля, но мы были обречены на то, чтобы и впоследствии еще много раз услышать, как он читает это стихотворение и рассказывает об этом визите. Когда сей предмет был явно исчерпан, мы надеялись ускользнуть, но этому не суждено было сбыться. Он водил нас из одной комнаты в другую, заставляя заходить в каждую под предлогом того, что там находится нечто достойное нашего внимания; однако там неизменно оказывалось все то же - либо золотая шкатулка, в которой хранилась Хартия вольностей города Лондона, Эдинбурга, Иерусалима или Иерихона; либо большая фотография, изображающая всех литейщиков, которых он вспоил, вскормил и сделал миллионерами (эту фотографию они ему преподнесли, заодно устроив в его честь банкет); либо это оказывались полки - мы вынуждены были их осмотреть, - набитые сверху донизу присланными со всех концов света заявлениями с просьбой учредить лбиблиотеку Карнеги»; либо это было то, се, пятое, десятое или черт знает что еще в форме какого-нибудь распроклятого знака внимания, который был когда-то ему оказан. Но самым раздражающим во всем этом было следующее: ему ни на секунду не приходило в голову, что все эти знаки внимания большей частью были данью его деньгам, а вовсе не ему самому.
  Он купил себе славу и заплатил за нее наличными; он тщательно обдумал и подготовил эту славу; он устроил так, чтобы его славное имя не сходило с уст грядущих поколений. Он искусно, ловко и надежно обеспечил осуществление своих планов и добьется того, чего хотел. Каждый город, поселок или деревня на земном шаре может получить публичную библиотеку на следующих неизменных условиях: когда заявитель соберет половину необходимой суммы, Карнеги предоставит вторую половину, а на здании библиотеки должно быть на вечные времена начертано его имя.
  В течение последних шести - восьми лет он ежегодно затрачивал на это дело шесть или семь миллионов долларов. Он продолжает это до сих пор; по планете уже разбросано множество лбиблиотек Карнеги», и он все время вносит добавления в их список. После его смерти наверняка окажется, что он отложил огромную сумму, годовые проценты с которой должны до скончания времен использоваться на учреждение лбиблиотек Карнеги». Я уверен, что через три или четыре столетия мировая сеть лбиблиотек Карнеги» будет значительно гуще, чем сеть церквей. Это весьма дальновидный план, и он внушит многим уверенность в том, что Карнеги - человек дальновидный во многих других, более важных вопросах. Я не сомневаюсь, что он обладает дальновидностью в великом множестве мелких вопросов, - такой дальновидностью обладают флюгеры или ловкие спекулянты, такая дальновидность помогает человеку, правильно высчитав уровень воды, входить в гавань с приливом, выходить из нее с отливом, постоянно оставаясь на гребне волны, тогда как другие, не менее умные люди, которые, однако, привержены скорее принципам, нежели выгоде, непременно сядут на мель.
  Весьма возможно, хотя и маловероятно, что Карнеги думает, будто публика считает его библиотечный план проявлением широкой и бескорыстной благотворительности, тогда как на самом деле публика ничего подобного не считает. Публика благодарна мистеру Карнеги за его библиотеки и рада видеть, что он тратит свои миллионы на такое полезное дело, но она не обманывается относительно его мотивов. Это происходит не потому, что публика умна, - ибо публика отнюдь не умна, - а лишь потому, что предубеждение публики против мистера Карнеги мешает ей обмануться в мотивах Карнеги. Публика обманулась в мотивах президента Рузвельта, когда он издал противозаконный приказ 78, но это произошло потому, что публика была охвачена восторгом перед нашим маленьким кумиром. Даже глупые люди, не входящие в святую республиканскую общину, знали, что приказ 78 - попросту налет мастеров по подкупу избирателей на государственное казначейство. Было бы несправедливо утверждать, будто мистер Карнеги жертвует деньги всего лишь с целью приобретения славы. Он не раздает сколько-нибудь крупные суммы, не имея в виду создать рекламу, - но можно привести примеры, когда требуемое признание преходяще и быстро предается забвению.
  Однако вернемся ко вчерашнему посещению мистера Карнеги в его дворце. Одно из его первых замечаний было весьма характерно - характерно в следующем отношении: в нем упоминалось о новом знаке внимания, который он получил; характерно также и в следующем отношении: он без всяких церемоний притянул этот знак за уши, даже не утруждая себя поисками удобного предлога.
  Он сказал: лЯ был в Вашингтоне и виделся с президентом». Затем он добавил с тем заученным и испытанным небрежным видом, какой принимают люди, собираясь констатировать факт, которым они гордятся, но не желают этого показать: лОн просил меня приехать».
  Я знал, что он это скажет. Если верить Карнеги, то он никогда не ищет общества великих мира сего, - великие мира сего всегда ищут его общества. Он рассказал мне об этой беседе. Президент просил у него совета по поводу существующего ныне в Америке бедственного положения в области коммерции, и мистер Карнеги дал ему этот совет. Весьма характерно для мистера Карнеги было то, что он не вдавался в подробности совета, который он дал, и не пытался восхвалять себя как советчика. Это любопытно. Он знал, и я знал - и он знал, что я знаю, - что он вполне может давать советы президенту и что данный им совет в высшей степени важен и ценен, - и все же он не стал тратить на него хвалебных слов; он никогда не хвастается своими подлинными успехами, своими великими успехами; они, по-видимому, ничуть его не интересуют; он интересуется - и весьма сильно - лишь лестью, которая потоками изливается на него под видом похвал, а также другими приятными мелочами, которые другие люди тоже ценят, предпочитая, однако, скрывать этот факт. Я должен повторить, что он внушает изумление своей истинной скромностью относительно совершенных им великих дел и своим детским восторгом перед пустяками, которые питают его тщеславие.
  Мистер Карнеги знает самого себя не лучше, чем если бы он впервые познакомился с самим собой позавчера. Он считает себя резким, прямым и независимым человеком, который высказывает свое мнение в письменной и устной форме с какой-то сверхнезависимостью в духе Четвертого июля, тогда как на самом деле он, подобно всем прочим представителям рода человеческого, смело высказывает свои мысли лишь в том случае, когда это совершенно безопасно. Он думает, что презирает королей, императоров и герцогов, тогда как, подобно всем прочим представителям рода человеческого, способен целую неделю упиваться малейшим знаком внимания со стороны любого из них и семь лет подряд восторженно болтать на эту тему.
  Я пробыл там около часа и уже собирался уходить, когда мистер Карнеги вдруг - по всей видимости, совершенно случайно - вспомнил нечто, что выскочило у него из головы, - это нечто на самом деле крепко засело у него в голове и не выскакивало оттуда ни на одну секунду в течение всего часа, и об этом нечто он ужасно хотел мне рассказать.
  Он вскочил и воскликнул: лПостойте минутку! Я помню, что хотел вам кое-что сообщить. Я хочу рассказать вам о моей встрече с императором».
  Он имел в виду германского кайзера. Его слова тотчас вызвали перед моими глазами картину: Карнеги и кайзер - так сказать линейный корабль и бруклинский паром; солидный высокий мужчина и крохотная божья тварь - булавка, которой жена Голиафа пришпилила бы к веревке свою кофту, вывешенную для просушки, - во всяком случае, могла бы пришпилить, если б захотела. Я представил себе смелое крупное лицо кайзера, независимое лицо, каким я его помню, и представил себе поднятое к нему другое лицо - хитрую лисью мордочку, обрамленную седыми бакенбардами, счастливую, восторженную, осиянную священным пламенем мордочку, и услышал нечленораздельный писк: лНеужто я в раю или это всего лишь только сон?» Я должен немного остановиться на росте Карнеги - если можно назвать это столь громким именем - ради грядущих поколений. Грядущие поколения будут счастливы услышать об этой черте от очевидца, ибо вопрос о росте неизменно будет интересовать грядущие поколения, когда они станут читать о Цезаре, Александре, Наполеоне и Карнеги. По правде говоря, мистер Карнеги нисколько не ниже Наполеона, он нисколько не ниже многих других прославленных в истории мужей, но он почему-то выглядит ниже ростом, чем на самом деле. Он выглядит невероятно, неправдоподобно низеньким. Я не знаю, чем объясняется это явление, я не знаю его причины - и потому должен оставить его без объяснений. Но всякий раз, когда я вижу мистера Карнеги, я вспоминаю один случай, который произошел в уголовном суде Хартфорда лет за десять до того, как я в 1871 году поселился в этом городе. Там жил крохотный адвокатик по имени Кларк, который прославился двумя вещами: своей миниатюрностью и своей необыкновенной дотошностью при перекрестном допросе свидетелей. Рассказывали, что когда он кончал допрос свидетеля, последний превращался в выжатый лимон. За одним исключением. Это был единственный случай, когда свидетель не превратился в выжатый лимон. Свидетельницей была ирландка огромного роста, которая давала показания по своему собственному делу - по делу об изнасиловании. Согласно ее п оказаниям, она, проснувшись поутру, увидела лежавшего рядом с нею обвиняемого и обнаружила, что ее изнасиловали. Многозначительно смерив глазами ее величественную фигуру, адвокат сказал:
  - Сударыня, неужели вы надеетесь заставить присяжных поверить в столь небывалое чудо? Если кто-нибудь способен принять всерьез такую несообразность, вы могли бы с таким же успехом обвинить в этом деле меня. Представьте себе, что вы проснулись и увидели, что рядом с вами лежу я. Что бы вы подумали?
  Ирландка критически смерила его неторопливым проницательным взором и промолвила:
  - Я бы подумала, что у меня был выкидыш!
  Итак, Карнеги вскочил и заявил, что хочет рассказать мне о своей встрече с императором, а затем поведал мне нижеследующее:
  - Мы с Тауэром поднялись на борт лГогенцоллерна» совершенно неофициально - во всяком случае, поскольку речь идет обо мне, ибо для меня императоры и простые смертные совершенно равны, и поэтому я не заботился о том, чтобы о моем прибытии каким-либо образом возвещали. На палубе стоял император; он говорил, а собравшаяся в некотором отдалении обычная пышная толпа позолоченных и блистательных военно-морских и гражданских чинов почтительно слушала его речь. Я остановился в стороне, спокойно наблюдая, и погрузился в свои мысли. Император не знал, что я прибыл. Вскоре посол сказал:
  - Ваше величество, здесь присутствует американец, которого вы неоднократно желали видеть.
  - Кто это, ваше превосходительство?
  - Эндрью Карнеги.
  Император вздрогнул (это движение можно было бы выразить словами: лО боже!») и проговорил:
  - Ага! Человек, которого я хотел видеть. Приведите его ко мне. Приведите его ко мне.
  Он сам пошел мне навстречу, сердечно пожал мне руку и, смеясь, сказал:
  - Мистер Карнеги, я знаю, что вы убежденный и неисправимый Независимый, что вы уважаете королей и императоров не больше, чем всех прочих людей, но мне это нравится; мне нравится человек, который имеет свое мнение и говорит то, что думает, не заботясь об одобрении высшего общества. Это правильный дух, это смелый дух, и на нашей планете его слишком мало.
  Я сказал:
  - Я рад, что вы, ваше величество, готовы принять меня таким, какой я есть. Мне не пристало отрицать, опровергать или даже смягчать то, что ваше величество сказали обо мне, ибо это чистая правда. Я при всем желании не мог бы не быть независимым, ибо дух независимости - свойство моей натуры, а натура человека - нечто прирожденное, а не благоприобретенное. Но тем не менее, ваше величество, есть вещи, перед которыми я благоговею. Что я уважаю, почитаю, перед чем благоговею и чему поклоняюсь - это Человек! Человек, цельный человек, бесстрашный человек, мужественный, разумный и справедливый человек; мне безразлично - родился ли он в канаве или во дворце, - если он человек, я перед ним преклоняюсь. Ваше величество - человек, цельный человек, мужественный человек, и я уважаю вас именно за это, а не за ваше высокое положение в мире.
  И так далее и тому подобное. Это была битва комплиментов, славословия и до неприличия безмерных восторгов с обеих сторон. Некоторые речи, адресованные мистером Карнеги императору, представляли собой возвышенные, напыщенные, витиеватые, оглушительные образцы ораторского искусства, и теперь, произнося их снова, он воспроизводил их энергично, темпераментно, яростно жестикулируя. Это было прекрасное и волнующее зрелище.
  Мы все похожи друг на друга - внутренне. Мы похожи друг на друга также и внешне - все, за исключением Карнеги. Хотя мы скептически настроенные демократы, мы захлебываемся от счастья, когда нас замечает герцог; а когда нас замечает монарх, то мы до конца дней своих страдаем размягчением мозга. Мы изо всех сил стараемся умолчать об этих бесценных встречах, и порою некоторые из нас ухитряются держать своих герцогов и монархов про себя; это стоит нам немалых трудов, но порою нам это удается. Что касается меня, то я так старательно и настойчиво тренировался в этом виде самоотречения, что ныне могу спокойно и безучастно наблюдать, как возвратившийся из Европы американец небрежно и с благодарностью подражает графам, с которыми встречался; я могу наблюдать молча и безмятежно, не пытаясь вывести его на чистую воду и заставить его раскрыть свои карты, хотя у меня у самого припрятаны на всякий случай три короля и парочка Императоров.
  Для того чтобы достигнуть таких высот самопожертвования, требуется очень много времени, и Карнеги их не достиг - и никогда не достигнет. Он любит говорить о своих встречах с монархами и аристократами; любит говорить об этих великолепных, искусственно созданных кумирах слегка презрительным и сочувственным тоном, пытаясь показать, будто эти встречи вовсе не самые драгоценные безделушки в сокровищнице его памяти; но он - всего лишь человек и поэтому не может окончательно обмануть даже самого себя, не говоря уже о своей кошке. При всем его снисходительном презрении восторг Карнеги по поводу его связей с великими мира сего доходит до мании. Прошло уже, наверное, не меньше четырех лет с тех пор, как король Эдуард посетил его в замке Скибо, и все же я готов биться об заклад, что с той поры не было дня, когда бы он не рассказывал об этом кому-нибудь и не распространялся о том, будто он придавал так мало значения визиту, что даже забыл о нем, вследствие чего королю пришлось ждать, пока мистера Карнеги известят о его приезде.
  Мистер Карнеги никак не может оставить в покое визит короля, он во всех подробностях рассказывал мне о нем не меньше четырех раз. Когда он прибег к этой пытке во второй, в третий и в четвертый раз, он, разумеется, знал, что это второй, третий и четвертый раз, ибо у него превосходная память. Я уверен, что он не пропустит ни одного случая рассказать о визите короля, без того чтобы не выжать из этого случая все возможное. У него есть привлекательные качества, и он мне нравится, но вряд ли я смогу еще раз выдержать визит короля Эдуарда.
  В разговоре о своем недавнем посещении президента - по его вызову - мистер Карнеги необыкновенно деликатно критиковал некоторые последние безумства мистера Рузвельта; одно из них - это отказ президента от своего прошлогоднего требования: строить по одному линейному кораблю в год, и замена этого требования политикой, которой он придерживается с прошлой недели: он требует немедленно построить четыре линкора стоимостью в шестьдесят девять миллионов долларов. Карнеги намекнул ему, весьма сдержанно и дипломатично, что этот внезапный приступ воинственности не совсем гармонирует с тем положением в мире, коего мистер Рузвельт так старательно добивался, - с положением голубя мира, который получил Нобелевскую премию{410} размером в сорок тысяч долларов за то, что он - самый главный голубь мира на земном шаре. Мистер Карнеги, кроме того, посоветовал - в осторожных дипломатических выражениях - отложить строительство кораблей и использовать эти шестьдесят девять миллионов на улучшение водных путей страны.
  Я сказал, что предложение отказаться от линкоров - добрый совет, но что президент ему не последует, ибо такой отказ будет противоречить его политической программе, которая состоит в том, чтобы совершать необычайно эффектные деяния и заставлять всех говорить о себе.
  Мистер Карнеги осторожно играл этим намеком на безумие, он ничем себя не выдал, но я этого от него и не ожидал. Он не имел оснований посвящать меня в опасные политические тайны; да ему и незачем было говорить мне то, что я уже знал, а именно: в Америке нет ни одного разумного человека, который втайне не был бы уверен, что президент основательно и по всем признакам безумен и что его следовало бы посадить в сумасшедший дом.
  Я сказал, не требуя ответа и не ожидая его: лМистер Рузвельт - это Том Сойер политического мира двадцатого века; он всегда пускает пыль в глаза; всегда ищет возможности пустить пыль в глаза; в его воспаленном воображении Великая республика - это цирк Барнума{411}, сам он - клоун, а весь мир - зрители; если б он хоть наполовину был уверен, что ему удастся пустить пыль в глаза, он готов был бы отправиться в Галифакс, а если бы окончательно уверился в этом, то отправился бы прямо в преисподнюю.
  Мистер Карнеги одобрительно хмыкнул, но ничего не ответил; впрочем, я и не ожидал, что он что-нибудь скажет.
  Как я уже говорил, мистер Карнеги коснулся двух вопросов, которые возникли во время его визита в Вашингтон; об одном из них я уже упоминал, это - четыре корабля, а второй - лВ господа веруем». В далекие времена Гражданской войны была предпринята попытка вставить имя божие в конституцию; эта попытка провалилась, однако удалось прийти к компромиссу, который частично удовлетворил почитателей божества: бога не ввели в конституцию, но зато предоставили ему почетное место на монетах страны. С тех пор на одной стороне монеты у нас красовался индеец, или богиня свободы, или что-то в этом роде, а на другой стороне мы выгравировали надпись: лВ господа веруем». Ну вот, после того как эта надпись, никому не причиняя вреда, беспрепятственно оставалась там лет сорок, на днях президенту, как выражаются в народе, вдруг ни с того ни с сего что-то лударило в голову», и он приказал удалить эти слова из нашей монетной системы.
  Мистер Карнеги признал, что это несущественно, что монета без надписи имеет точно такую же стоимость, как и с надписью, и сказал, что осудил не действия президента, а лишь его доводы. Президент приказал изъять этот девиз потому, что монета вводит имя божие в неподобающие места и что это - профанация святого имени божия. Карнеги возразил, что имя божие и так всегда попадает в неподобающие места и что, по его мнению, аргументация президента весьма слаба и неубедительна.
  Я согласился с его мнением и сказал:
  - Но ведь это так характерно для президента. Вы, наверное, заметили, что он всегда имеет обыкновение весьма неубедительным образом объяснять свои действия, и хотя у него под самым носом торчат превосходные доводы, он их не замечает. Для удаления этого девиза имелась отличная причина, причина действительно безупречная, ибо этот девиз был лживым. Если наш народ когда-либо и верил в бога, это время давно прошло; уже почти полстолетия он верит только в республиканскую партию и в доллар - преимущественно в доллар. Я признаю, что делаю утверждение, не приводя никаких доказательств, - я очень сожалею, но такова моя привычка; я также сожалею, что в этом я не одинок, ибо, по-видимому, этой болезни подвержены все.
  Приведу пример: удаление девиза вызвало шумные протесты духовенства; по всей стране собирались маленькие группы и небольшие общества священнослужителей, и одна из этих маленьких групп, состоящая из двадцати двух священников, выдвинула весьма удивительное заявление, которое не было подкреплено никакими опубликованными статистическими данными, и единогласно приняла его в форме резолюции. Это утверждение гласит, что Америка - христианская страна. Ну и что ж, Карнеги, ад ведь тоже христианская страна. Эти священники знают, что, поскольку то обстоятельство, что лПряма дорога в тесны врата, и лишь немногие - немногие - войдут туда», имело своим естественным следствием превращение ада в единственную действительно значительную христианскую общину во вселенной; мы этим не хвастаем, а значит, не пристало нам хвастать и гордиться и тем, что Америка - страна христианская, когда всем нам известно, что пять шестых ее населения никоим образом не смогли бы пройти в тесные врата.


  3 июля 1908 г.
  [ПОМИНКИ ПО ОЛДРИЧУ]
  В понедельник на прошлой неделе Альберт Бигло Пейн самолично отвез меня в Бостон, а оттуда, во вторник, в Портсмут, Нью-Хемпшир, чтобы я мог присутствовать на торжественном открытии мемориального музея Томаса Бейли Олдрича.
  Чтобы мне было с чего начать свои рассуждения, приведу главнейшие факты. Покойный Олдрич родился в доме своего деда, в крошечном городке Портсмуте, штат Нью-Хемпшир, семьдесят два или семьдесят три года тому назад. Его вдова недавно приобрела этот дом и набила его всякой всячиной, принадлежавшей когда-то младенцу Томасу Олдричу, затем школьнику Томасу Олдричу, наконец, престарелому поэту Томасу Олдричу, и превратила купленный дом в мемориальный музей в честь Томаса Олдрича и для увековечения его славы. Она учредила корпорацию мемориального олдричевского музея, охраняемую законами штата Нью-Хемпшир, передала свой музей в ведение корпорации, представляющей город Портсмут, - ибо он будет в дальнейшем его владельцем, - и загнала мэра Портсмута и других влиятельных лиц в правление музея в качестве директоров, а также живой рекламы. Непостижимая, пожираемая тщеславием гнусная баба! Не думаю, чтобы она могла мне понравиться при каких бы то ни было обстоятельствах, разве что на плоту после кораблекрушения, да и то если будет абсолютно нечего есть.
  Имеется ли резон для создания музея Олдрича, который поклонники его таланта могли бы благоговейно посещать и осматривать? Если имеется, то небольшой. Олдрич никогда не пользовался громкой известностью, его книги никогда широко не читались. В прозе Олдрич пространен и неуклюж, не может считаться стилистом; как прозаик он мало известен. Слава его, как поэта, тоже не столь велика, но это настоящая слава, которой можно гордиться. Обязан он ею не своей поэзии в целом, но пяти-шести отдельным стихотворениям, которые по изяществу, прелести, совершенству не имеют равных себе в нашей литературе. Ценить по достоинству эти шедевры, восторгаться, любить их может, я думаю, один человек из десяти тысяч.
  Будь музей расположен в мало-мальски доступном месте, горстка истинных знатоков стала бы его посещать. Если бы, скажем, музей находился в Бостоне или в Нью-Йорке, то примерно один человек в месяц туда непременно зашел бы. Но музей находится в Портсмуте, в штате Нью-Хемпшир, час три четверти езды из Бостона по Бостонско-Мэйнской железной дороге, которая возит своих пассажиров в вагонах, вышедших на линию при ее основании, пятьдесят лет назад; все еще поит водой из чайника и жестяной кружки, передаваемых из рук в руки; топит паровоз мягким углем, а потом изрыгает золу и шлак в окошки, пазы и трещины своих достопочтенных вагонов. Думаю, даже мемориальный музей Вашингтона не мог бы рассчитывать на стойкую популярность, если бы его поместили в этом захудалом маленьком городке, а паломникам предложили бы пользоваться услугами Бостонско-Мэйнской железной дороги.
  Когда требовалось высмеять какую-нибудь вздорную прихоть, нелепость, каприз, - блистательный Олдрич, безжалостный Олдрич, саркастический Олдрич, иронический Олдрич был на коне. Надо считать величайшей потерей, что он не смог посетить мемориальную церемонию в здании Портсмутской оперы, чтобы ее осмеять. Никто не сумел бы проделать это с такой бичующей силой, как он, загубить ее своим ядом. Впрочем, я упускаю одну деталь: он сделал бы это, и с величайшей охотой, если бы дурацкая мемориальная церемония касалась другого лица, не его, но ему не пришло бы в голову осмеять церемонию в честь Томаса Олдрича, потому что он ценил себя и свои таланты почти как покойный Стедмен; а тот был уверен, что солнце встает по утрам с единственной целью насладиться его стихами, садится так медленно, потому что не может расстаться с его стихами, медлит, теряет драгоценное время и не в силах соблюдать положенный график, пока Стедмен живет на земле. Стедмен был прекрасный человек. Олдрич был прекрасный человек. В чем же дело? Они были тщеславны. Если сложить тщеславие того и другого, в сумме будет мое тщеславие, а дальше идти уже некуда, если оставаться в пределах реальности.
  В интересах читателя я должен признать, что не полностью уверен в своем беспристрастии. Не представляю, чтобы какие-нибудь действия миссис Олдрич могли снискать у меня хотя бы малейшее одобрение. Я почувствовал антипатию к ней, как только ее увидел, - тому тридцать девять лет, - и сохранил свои чувства полностью. Она из тех, кто расточает вам комплименты, но от ее комплиментов тошнит. Вы не верите ей, ни одному ее слову; за каждым словом вы чуете ложь, притворство, своекорыстный расчет. Мы очень любили Олдрича, но редко встречались, потому что, общаясь с ним, нужно было общаться и с ней.
  Если мне когда-либо что-либо требовалось, чтобы усугубить, петрифицировать, кристаллизовать или еще каким-либо способом увековечить мое отвращение к ней, то должен сказать, что нехватка была пополнена три года тому назад, когда я провел шесть дней в Бостоне и не сумел отвертеться от визита к Олдричам в их лПонкапог» - дом с усадьбой в нескольких милях от Бостона, выклянченный у несчастного старика Пирса накануне его кончины. К тому времени, как он собрался умирать, одиннадцать лет назад, мадам свила недурное олдричевское гнездышко в его завещании. Он отдал им роскошный особняк на Маунт-Вернон стрит Э 59 в Бостоне и построил им уютную виллу на взморье; пристрастие миссис Олдрич к безделушкам и прочему хламу наносило постоянный урон его кошельку; он давно уже не удивлялся, когда, накупив всего, что ей вздумается, она направляла счета по его адресу; смирился он и со страстью Олдричей к путешествиям и возил их на собственный счет по всему белу свету самым роскошным и дорогостоящим образом. Однажды, в Европе, когда я был несостоятельным должником и с трудом управлялся с расходами, миссис Олдрич развлекала нас с миссис Клеменс, демонстрируя свои необъятные светские аппетиты; Олдрич и несчастный старик Пирс были оба при том и, как видно, ее одобряли. Она собралась совершить путешествие по Японии в обществе мистера Олдрича и мистера Пирса, и вот ей пришлось отсрочить эту поездку, потому что у пароходной компании не нашлось ничего лучшего, нежели обычные каюты первого класса. Она не находила слов, чтобы выразить свое презрение к каютам первого класса, и рассказала, как она дала понять этим людям из пароходной компании, что, если они не проявят должных стараний, пусть пеняют тогда на себя. Сейчас она ждет, что они предоставят ей апартаменты за семьсот пятьдесят долларов с выходом на верхнюю палубу. Спальня в этих апартаментах рассчитана на двоих, и она не сказала нам, что она думает делать с мистером Пирсом, - быть может, решила везти его третьим классом! Вслед за тем она вытащила с десяток роскошных платьев, каждое стои ло, наверное, несколько сот долларов, и поведала нам, как она задала жару Ворту, знаменитому парижскому модному кутюрьеру. Она сказала ему, что он со своей возней и примерками отнимает у нее драгоценное время, и дело тут не в цене - ей безразлична цена, - но она не потерпит, чтобы время у нее уходило зря на примерки; напрямик сказала ему, что терпение ее лопнуло, и пусть он не рассчитывает, что она еще раз к нему обратится.
  Огни преисподней! Она - попрошайка всю жизнь - распускала перед нами этот павлиний хвост.
  Умер Джоэл Чандлер Гаррис. Смолк голос дядюшки Римуса, любимца детей и взрослых. Какая потеря!..
  Сейчас я попытаюсь вернуться назад, к инциденту, который помог мне дополнить, округлить, привести, так сказать, к совершенству отвращение, которое я питал к миссис Олдрич. Это был незначительный случай, три года тому назад в лПонкапоге», - я начал о нем говорить. Я прибыл в Бостон, чтобы погостить неделю у одного из друзей. Мне ничуть не хотелось ехать с визитом к Олдричам; но, чтобы отказаться, требовался предлог, истинный или вымышленный; у меня его не было, и я поехал. Я заранее знал, что меня ждет беседа о лвысшем обществе» или, точнее, об обществе богатых людей (то же и в Англии: если вы приглашены к титулованному лицу, беседа будет касаться почти исключительно других титулованных лиц и того, что они делали, когда ваш собеседник слышал о них или виделся с ними последний раз). Знал я и то, что будут выставлены напоказ различные светские козыри, перепавшие им от благодеяний мистера Пирса; и то, что нечаянно я уловлю несколько счастливых мгновений, когда Томас Олдрич будет самим собой, как в старые дни, милым и обаятельным; и то, что мадам будет всегда, неизменно, как в старые дни и как всю свою жизнь, самонадеянной, самодовольной, своекорыстной и льстивой, занимательной и возмутительной подделкой под себя самое.
  Как я ожидал, так все, разумеется, и получилось. У них был автомобиль - в ту пору новинка; заводили автомобиль только те, кто мог себе это позволить, или же те, кто никак не мог себе это позволить. Автомобиль был дешевый, но эффектный и ярко покрашенный. У них была также моторная яхта, которую они не могли в тот момент показать, - впрочем, это неважно, так как они уже показали ее мне летом в Бар-Харборе; маленькая дешевая яхта, рассчитанная на трех пассажиров, однако весьма претенциозная и кричавшая о своих притязаниях, как если бы она обладала человеческим голосом; они, понятное дело, не могли обойтись без яхты, - яхта служила свидетельством финансового благополучия. Сын Олдричей играл в поло, играл не блестяще, но меня повели посмотреть, как он с полдюжиной других молодцов играет в эту аристократическую игру; обитатели лПонкапога» должны играть в поло, это символ, еще одна мерка финансового могущества. На игроках были спортивные костюмы самого новейшего образца, но, поскольку каждая из сторон имела всего двух лошадок, таймы были короткими, а игра примитивной и до смешного любительской - любительской и опасной для самих игроков; в безопасности был только мяч, так как никому не удавалось задеть его клюшкой. Бедный Олдрич без устали снабжал меня малоубедительными комментариями, чтобы сгладить ничтожное впечатление от этой игры.
  Я все еще не добрался до происшествия, о котором столько времени хочу рассказать, но теперь цель близка. Меня долго водили по дому, и я исправно платил за любезность бесстыдно-фальшивыми похвалами каждый раз, как их ожидали. В двух случаях, впрочем, мои похвалы были искренними, и я высказал бы их и без принуждения. Сперва я похвалил гостиную Олдричей, уютную, привлекательную и убранную со вкусом, - во всех отношениях отличную и удобную комнату; второй - была комната для гостей, уединенная, рассчитанная на одного человека, просторная, разумно обставленная, с превосходной широкой кроватью. Эту комнату предоставили мне, я был благодарен, и так и сказал хозяевам. Но под вечер неожиданно приехала двадцатилетняя девушка, меня тотчас же выселили и комнату предоставили ей. Меня же перевели в другую, отдаленную комнату, которая была узка, коротка и соответственно так тесна, что в ней нельзя было повернуться. Меблировка ее состояла из стула, стола, керосиновой лампочки, умывального таза с кувшином и круглой железной печки. Больше ничего не было. На что уж я тюремная птица, но и мне не приходилось сидеть в более тесной и жалкой камере-одиночке. На дворе был октябрь, ночи стояли холодные; печурка топилась сосновыми щепками и вмещала их с пригоршню; щепки прогорали с отчаянным ревом, - за эти мгновения печка раскалялась до самой верхушки - но через десять минут она была пуста, холодна и требовала новой подкормки. В течение трехминутного приступа ярости она нагревала камеру так, что нечем было дышать, а через полчаса снова трещал мороз. Керосиновая лампа светила неровно, скупо и чадила щедро, обильно - как только ее гасили.
  Скоро выяснилось, почему меня перевели в этот гнусный зловонный чулан. Молодой Олдрич, которому стукнуло тридцать семь лет, был еще холост. Молодая девушка была дочерью бывшего губернатора штата и, значит, принадлежала к лвысшему обществу». Мадам, желавшая заполучить ее для сынка, жала на все рычаги, с помощью которых привыкла осуществлять свои планы, интриги и происки. Она даже не думала скрывать своих замыслов и была глубоко уверена, что в них преуспеет. Не вышло. Девушка ускользнула.
  Наконец-то я развязался с этой мерзкой историей, которая засела во мне как заноза. Я бешусь каждый раз, как вспоминаю ее. Только подумать, что эта женщина незвано-непрошено бросилась мне на шею, когда я приехал, расцеловала в обе щеки, а потом столкнула меня, семидесятилетнего старика, в этот погреб, чтобы освободить подходящую комнату для какой-то губернаторской дочки. Такого бесстыдства не видывал свет!


  8 июля 1908 г.
  Вернемся, однако, к мемориальному торжеству.
  Я не спросил, сколько времени отнимет у нас поездка. По-видимому, нам грозило целое путешествие; нужно было доехать сперва до Нью-Йорка, а там сделать пересадку на Бостон, - невеселая перспектива при стоявшей тогда жаре. Целый день, длинный-длинный день, двенадцать часов, если считать с момента, когда я встану с постели, и до той желанной минуты, когда откроется дверь гостиницы в Бостоне. По счастливой случайности нам удалось узнать, что можно выгадать четыре часа, сделав пересадку в Саут-Норуоке, и в два часа дня, после довольно трудного переезда, запыленные, злые, мы прибыли в Бостон. В Портсмут мы ехали завтра - 30 июня. Все приглашенные получили по почте отпечатанные типографским способом карточки с подробным изложением маршрута. Из сказанного там следовало, что для приглашенных гостей резервировано несколько вагонов в девятичасовом экспрессе на Портсмут.
  Каждый нормальный человек, каждый непредубежденный человек на моем месте, воспринял бы это сообщение, сообщение о том, что богатая семья Олдричей резервировала вагоны для прибывших по их приглашению гостей, как само собой разумеющееся, приличествующее случаю, - любезность настолько естественную и даже необходимую, что здесь, собственно, нечего обсуждать. Подобное сообщение просто принимают к сведению, и делу конец!
  Но если в вас поселилась предвзятость, она мощно воздействует на ваши мысли и чувства и ваши конечные выводы. Во мне поселилась предвзятость, и, узнав об экстренном поезде, я был озадачен. Здесь что-то не то, сказал я себе. Любезно заказывать поезда и платить за свою любезность - это может годиться для простых, рядовых людей, но это совсем не годится для миссис Олдрич. Ей совсем не пристало швырять попусту деньги на любезности для гостей, каково бы там ни было доставшееся ей из подачек богатство.
  Я чувствовал, что без крайней досады, обиды, протеста не смогу освоиться с мыслью, что миссис Олдрич ради семейного торжества сумела воспарить над своими страстями. Ослепленный досадой, я искал объяснения ее поступку, который ее опорочил бы, - и вот я решил, что эта великая рекламистка, эта беззастенчивая, цепкая, неутомимая рекламистка вышла на авансцену со своей пышной затеей, чтобы о ней прокричали во всех газетах и вернули бы ей в форме рекламы все, что она потратила. Подобное объяснение более или менее устраивало меня, но предвзятость моя была столь велика, что я не затих и на этом. Мне тяжко было признать, что она отступила все же от своих исконных традиций, оказала кому-то гостеприимство за собственный счет. Факты были против меня, я терпел поражение. Но в злобе своей я решил, что за подачку в два доллара сорок центов я не стану споспешествовать ее прославлению, и велел Пейну пойти и купить нам билеты в Портсмут, туда и обратно. Сделав это, я немного утешился: известно, что если вам очень хочется поступить дурно, то вы извлечете из своего дурного поступка больше истинной радости, чем из тридцати добродетельных.
  Все же мы с Пейном зашли в один из резервированных вагонов поболтать с пассажирами. Там сидели литераторы, мужчины и дамы; всех их я знал, а с некоторыми был даже в дружеских отношениях. Это была счастливая мысль - зайти в их вагон, результаты были отличные. Не успел я усесться, заняв такую позицию, чтобы мой приветственный вопль достиг всех, кто находился в вагоне, как вдруг заявился кондуктор со строгим надменным видом, характерным для млекопитающих его категории, и стал проверять билеты. Я увидел, - на этот раз без всякого удовольствия, - как несколько человек, оказавшихся рядом со мной, - я знал, что они небогаты, - поперхнулись от удивления и уставились на кондуктора с беспокойством и страхом. Они извлекли из своих карманов и ридикюлей изящно гравированные пригласительные билеты, а с ними и карточки, где говорилось об экстренном поезде, и вручили эти верительные грамоты малосимпатичному кондуктору, поясняя, что они приглашены на поминальные торжества, и, следовательно, едут бесплатно. Дьявольский кондуктор, сохраняя суровость, положенную кондуктору Бостонско-Мэйнской железной дороги, гулко и бессердечно пролаял, что не имеет указаний везти кого-либо без билетов и просит всех оплатить свой проезд.
  Это происшествие помогло мне вновь обрести миссис Олдрич, какой я всю жизнь ее знал, без каких-либо озонирующих устройств со всеми характерными запахами. Вот она, эта богачка, пожинает славу от своей импозантной затеи, извлекает выгоду из рекламного шума, поднятого вокруг заказного поезда, а потом ретируется, прячется за кулисы, предоставив шестидесяти истомленным труженикам платить по ее счетам. Я понял, что снова владею утраченным было сокровищем, что подлинная миссис Олдрич снова со мной - лвся тут», как выразились бы любители модных словечек.
  Была еще в этом происшествии одна небольшая подробность, которую нельзя было наблюдать без огорчения. Пассажиры, не путешествующие в роскошных пульмановских вагонах, а привыкшие к более простым переездам, обычно засовывают билеты за обивку на спинке впереди стоящего кресла, где они виднее всего для проходящего по вагону кондуктора. В Новой Англии кондуктор обходит вагоны каждые десять минут, проверяет билеты на спинках кресел и пробивает в них дырочку-две компостером; так это дело идет, пока билет перестает быть билетом и превращается просто в собрание пробитых дырочек; а владелец билета почиет тем временем в мире, ему не нужно лазить в жилетный карман каждые десять минут.
  Так вот эти пассажиры резервированных вагонов, резонно решив, что их гравированные пригласительные билеты должны служить им и проездным документом, засунули их в спинки кресел перед собой, чтобы кондуктор, проходя по вагону, пробивал их, как это положено, не досаждая владельцам билетов. Теперь же, когда они так уверенно, подчас с нетерпением указывали ему пальцем на эти билеты, а он отвечал им непочтительной, глумливой гримасой, эти люди были так унижены, так озадачены, что даже сама миссис Олдрич, я думаю, почувствовала бы к ним чуть-чуть сожаления. Я оказался достаточно благородным и был так огорчен, что даже подумал, что лучше бы мне этого вовсе не видеть. Гостей было шестьдесят человек, десяток - полтора из Нью-Йорка, остальные из Бостона и прилежащих к Бостону мест; весь их переезд должен был бы ей стоить полторы сотни, это - самое большее; но скаредная богачка беспощадно заставила этих скромных писателей вдобавок ко всем жертвам, которые они принесли, еще уплатить за проезд из собственного кармана. А ведь мне приходилось видеть, как она, повиснув на несчастном старике Пирсе, гладила его и голубила, целовала в обе щеки и звала его лдушечкой»Е Лучше не вспоминать. Я подвержен приступам морской болезни на суше, и иной раз даже пустяк может вызвать у меня тошноту.
  По дороге в наш поезд сел массачусетский губернатор с сопровождавшими его лицами, одетыми в мундиры, но скромно - не считая двоих; эти двое могли соперничать по блеску с райскими птицами. Один был молодой Олдрич, единственный сын и наследник. Он симпатичный и скромный молодой человек, но что толку от его скромности? Он собственность миссис Олдрич, как ранее его отец, а потому должен разыгрывать какого-то офицерика или другую нарядную куклу, как ей приглянется, - лишь бы это было подходящей рекламой.
  Время от времени кто-нибудь из обреченных на заклание агнцев вопрошал соседнего агнца, кто же, в конце концов, ведает экстренным поездом, в котором они едут; по-видимому, экстренным поездом не ведал никто. На бостонском вокзале не было никого, кто растолковал бы гостям, куда им идти, где стоят резервированные для них вагоны; когда поезд тронулся, не было никого, кто в этот ужасающе жаркий томительный день позаботился бы прислать им железный чайник с водой. В Портсмуте не было никого, кто встречал бы гостей, - встречали лишь губернатора и еще двух-трех человек. Роскошный автомобиль, принадлежавший мадам, повез губернатора - я слышал, бесплатно.
  В Опере три четверти прибывших гостей были тотчас же загнаны в зрительный зал, а губернатора со свитой и нескольких более или менее знаменитых писателей препроводили в зеленую гостиную, чтобы они подождали там, пока театр наполнится и все будет подготовлено для торжества. Там был и мэр Портсмута - крупное, мускулистое, добродушного вида животное, идеальный мэр города в наше убогое время. Вскоре мы промаршировали на сцену, сопровождаемые аплодисментами. Гоуэлс и я шли за мэром и губернатором с сопровождавшей их свитой; за нами тянулась прочая литературная братия. Мы уселись в ряд вдоль всей сцены. Гоуэлс устроился возле меня, в центре, на маленьком плетеном диванчике.
  Он оглядел сидящих и пробормотал:
  - Как все это напоминает милые старые времена. Если бы почернить всем нам лица и нарядить нас в высокие крахмальные воротнички, выпирающие вверх и наискось, вплоть до самых бровей, как шлагбаум на железной дороге, иллюзия была бы полнейшей; а если бы с нами был Олдрич, он, наверно, открыл бы наш вечер своей старой, доброй памяти присказкой: лКак вы себя чувствуете сегодня, братец Флейта? И вы, братец Тамбурин? Как ваше уважаемое здоровьице?» Чуть погодя мэр вышел к рампе и громко, уверенно произнес энергичную речь, в которой сказал об Олдриче много верного и хорошего. Он описал захолустный и сонный Портсмут, каким он был шестьдесят лет назад, в детские годы Олдрича, и сравнил его с сегодняшним Портсмутом, шумным и процветающим. Эти последние слова, правда, не были сказаны, он был достаточно осторожен и только имел их в виду. Потому что в сегодняшнем Портсмуте не заметно ни процветания, ни шума - это тихий-претихий город, погруженный в дремоту. Он рассказал и о том, как были собраны олдричские реликвии, как их разместили в доме, где Олдрич провел свое детство, как остаток их спрятали в огнеупорное здание во дворе дома. И как все это имущество было великодушно пожертвовано городу (вместе с правом хранить его для потомства за счет городского бюджета).


  9 июля 1908 г.
  Губернатор Гилд, не торопясь, произнес живую и приятную речь, вполне отвечавшую случаю и безукоризненно затверженную. Он не сказал ни единого лишнего слова, ни разу не запнулся, не сбился. Человек, которому предстоит сказать речь где бы то ни было и о чем бы то ни было, обязан, если у него есть свободное время, написать ее и вытвердить наизусть - это его долг перед собой и перед слушателями. В годы, когда я еще был способен заучить свою речь, я всегда это делал я заботился я не о слушателях, а о себе самом. Если вы знаете речь назубок, то при помощи опыта и искусства вы сумеете околдовать своих слушателей; они будут от души восхищаться талантом, с каким вы без всякой предварительной подготовки преподносите им изящные и остроумные мысли; причем так же легко и свободно, как другие, менее одаренные люди высказывают пустые банальности. Я сейчас ни над кем не смеюсь, я просто констатирую факт. Отлично вытверженные речи мэра и губернатора всем очень понравились; это были живые, веселые, содержательные, толковые речи.
  Затем началось погребальное шествие. Факельщики один за другим выходили на сцену и унылым, плаксивым, хнычущим голосом читали стихи, сочиненные к случаю. Большей частью они сообщали их по секрету; голос истинного поэта, даже третьеразрядного, редко способен достигнуть слушателя дальше десятого ряда. Очень скоро я понял, как хорошо поступил, приехав в черном костюме. Домашние объяснили мне, что я еду не на празднество, а на панихиду и что одеваться надо, имея в виду именно это, а не показания термометра. Сейчас я сидел на поминках, умирая от духоты, дымясь и потея в своем черном костюме. Зато мой черный костюм как нельзя лучше шел к слезливым стихам; он отлично шел к причитаниям, еще лучше к распаренным от жары унылым физиономиям слушателей; и я был доволен, что так ловко втянулся в общий поток бедствий.
  Один за другим вставали поэты, подползали к пюпитру, извлекали из кармана листок и изливали на нас свою скорбь - один, другой, третий, десятый, пока эта торжественная процессия не стала смехотворной донельзя. Ни разу в жизни не приходилось мне слушать такое множество оглашаемых рукописных стихов. Я не стану утверждать, что стихи были вовсе не годными, я готов допустить, что они были сносными, даже хорошими, но ни один стихотворец ниже первого класса вообще не способен читать стихи вслух, и потому их публичные выступления должны рассматриваться как наказание божие для всех, кроме них самих.
  Потом встал полковник Хиггинсон, чей ораторский стаж исчисляется многими и многими поколениями слушателей - до неправдоподобия старый, согнутый наподобие скобки, - и прочитал свою речь по написанному слабым, скрипучим голосом, призраком того голоса, который гремел, как набат, когда в былые года он вел полк в кровавую сечу. Речь Гоуэлса была краткой и непринужденно-изящной - изящество мысли и слога неотъемлемо от личности Гоуэлса; он выучил речь наизусть и отлично ее произнес, а потом прочитал стихи по бумаге, - и это он сделал легко, без нажима; потом положил свою рукопись на груду других и уселся рядом со мной, довольный, что худшее уже позади; лицо его светилось радостью каторжника, отпущенного наконец на свободу.
  Тогда я предал забвению свою заранее приготовленную и дурно заученную торжественную тираду и завершил спектакль двенадцатью минутами совсем не идущей к делу беспорядочной и святотатственной отсебятины.
  Мемориальное торжество завершилось. Это было томительно, это было невыносимо, черт знает что, за два часа я почти задохнулся. Но даже если бы мне потребовалось дважды претерпеть муки Бостонско-Мэйнского переезда и съесть вдвое больше золы, чем я съел, и тогда я не пожалел бы о том, что поехал.


  16 июля 1908 г.
  [ТЕОДОР РУЗВЕЛЬТ]
  Тридцать пять лет назад в письме, адресованном якобы моей жене, а на самом деле мистеру Гоуэлсу, я забавлялся сам и пытался позабавить своего адресата, предсказывая монархию и описывая воображаемое положение нашей страны после замены республики монархией. Сейчас я снова заинтересовался этим письмом. Не ради его содержания - ибо в нем нет ничего серьезного, - а лишь потому, что оно освежило мою память и помогло мне вспомнить предыдущее письмо, в котором приближение монархии рассматривалось вполне серьезно.
  Я не думал, что монархия возникнет при моей жизни, при жизни моих детей или в какой-либо период времени, наступление которого можно предсказать хотя бы с малейшей долей определенности. Она может возникнуть в ближайшее время, она может запоздать на два дня или на три столетия, но возникнет она непременно.
  Есть ли на то какие-либо особые, из ряда вон выходящие причины? Да. Две особые причины и одно условие:
  1) Человек всегда стремится иметь какое-то вполне определенное существо, которое он мог бы любить, почитать, перед которым он мог бы благоговеть, которому мог бы повиноваться, - например, бога или короля.
  2) Маленькие республики в силу своей бедности и незначительности существовали долго, большие - нет.
  3) Условие: огромная власть и богатство порождают коррупцию в деловой жизни и в политике и внушают любимцам публики опасное честолюбие.
  Итак, моя мысль заключалась в том, что республики не вечны - со временем они умирают и большей частью остаются в могиле, тогда как свергнутая монархия постепенно снова оказывается на коне. Эту мысль можно выразить другими, более понятными словами: история повторяется: то, что в истории было законом, наверняка законом и останется. Не потому (как в рассматриваемом нами случае), что люди сознательно замышляют уничтожение и устранение своей республики, а потому, что Обстоятельства, которые эти люди, сами того не подозревая, создают, постепенно, к их же собственному смятению и ужасу, вынудят их ее уничтожить. Я полагал, что однажды - в далеком или недалеком будущем - Обстоятельства незаметно для людей сложатся так, что какой-нибудь честолюбивый кумир народа сможет свергнуть республику и на ее развалинах воздвигнуть себе трон и что тогда история готова будет поддержать его.
  Но все это было тридцать пять лет назад. Теперь кажется странным, что я мог мечтать о будущей монархии, не подозревая о том, что монархия уже существует в настоящем, а республика стала делом прошлого. Но именно так оно и было. Республика оставалась только по названию, а фактически республики давно уже не было.
  В течение пятидесяти лет наша страна является конституционной монархией, причем на троне восседает республиканская партия. Несколько коротких перерывов во время правления мистера Кливленда не в счет - это были досадные случайности, которые не могли серьезно подорвать владычество республиканцев. У нас не просто монархия, у нас наследственная монархия одного царствующего дома. Трон переходит от наследника к наследнику столь же регулярно, неизбежно и беспрепятственно, как любой трон в Европе. Наш монарх более могуществен, деспотичен и самовластен, чем любой европейский монарх; приказы Белого дома не ограничиваются ни законом, ни обычаем, ни конституцией, - он может командовать конгрессом так, как даже русский царь не может командовать Думой. Он может сконцентрировать в своих руках еще большую власть, лишив штаты их законных прав, и устами одного из министров он уже объявил, что намерен это сделать. Он может заполнить Верховный суд судьями, сочувствующими его честолюбивым замыслам, и он уже грозился это сделать - опять-таки устами одного из министров. Множеством хитроумных способов он так надежно укрепил свои позиции и так цепко держится за трон, что, сдается мне, устроился там навсегда. Посредством системы чрезвычайных тарифов он в интересах нескольких богачей создал множество гигантских корпораций и с помощью ловких аргументов убедил многочисленных и благородных бедняков в том, что эти тарифы введены в их интересах! Далее монархия объявляет себя врагом своего же детища - монополий - и притворяется, будто хочет это детище уничтожить. Но она очень осторожна и предусмотрительна, она ни слова не говорит о том, чтобы поразить монополии в самое их сердце - в систему тарифов. Она благоразумно откладывает эту атаку до лпосле выборов», то есть на тысячу лет, - совершенно ясно, что именно это она имеет в виду, но народ этого не знает. Наша монархия не делает ни одного шага назад, она движется только вперед, только к своей конечной, теперь уже вполне гарантированной цели - к полноте власти.
  Я не надеялся дожить до того дня, когда она этой цели достигнет, но последний, самый поразительный ее шаг внушил мне новые надежды. Шаг этот заключается в следующем: до сих пор наша монархия формально выбирала свою Тень голосом народа, теперь же эта Тень сама назначила себе преемника!
  Мне кажется, это срывает последние лохмотья, которые еще прикрывали тающую восковую фигуру нашей республики. То же самое произошло с Римской республикой.


  31 октября 1908 г.
  [БАТТЕРС УСКОЛЬЗНУЛ ОТ МЕНЯ]
  Да, Баттерс ускользнул от меня. Мне не везет последнее время. Я вспоминаю по этому поводу случай с Уильямом Праймом{428}. Прайм был богомолен до крайности, все его мысли были о боге, он носился со своей религией, как пьяница с заветной бутылкой. Не то чтобы он падал с ног, но вполпьяна был пьян всегда, пошатывался и нес околесицу. В его отношениях с богом была одна занимательная особенность. В те минуты, когда Прайм не молился создателю и не возносил ему громогласных похвал, он обычно клял и бранил трех или четырех из своих супостатов, умоляя при этом господа уберечь их от гибели, ибо, как он объяснял, если он лишится возможности их проклинать, он не будет по-настоящему счастлив. Главным из тех, кого Прайм ненавидел, был Эдвин Стэнтон{428}, прославленный военный министр в правительстве Линкольна.
  Когда Стэнтон скончался в 1869 году, Прайм путешествовал - плавал по Нилу со своим зятем, известным хартфордским филологом, Хэммондом Трамбулом. Однажды их парусник стоял на якоре у Луксора. Прайм прохаживался по берегу. Спускалась ласковая южная ночь. В экстазе Прайм прославлял Создателя, дозволившего жалкому червю своему вкусить столь невиданное блаженство в сем бренном мире. С проходившего мимо судна Трамбулу сообщили горестную весть об утрате, которую понесла наша страна. Он сошел на берег поделиться новостью с Праймом. Подойдя, он остановился и стал выжидать. Прайм давал представление в своем лучшем молитвенном стиле, кося одним глазом на небеса, чтобы проверить, следят ли за ним оттуда. Он трудился над своим панегириком божеству, громоздя хвалу на хвалу и восторг на восторг и, закончив неслыханным взрывом богомольного красноречия, удовлетворенно мотнул головой, как бы говоря: лТак вот, прошу занести в мое личное дело!» Тут Трамбул сообщил ему новость.
  Картина сразу переменилась. Воздев кулаки к небесам, Прайм издал злобный, яростный вопль:
  - Как, ты отнял его у меня, отнял все, чем я владел, оставил меня нищим? Смиренно и преданно служил я тебе, служил с колыбели, всю жизнь, и вот что я получаю в награду!
  Баттерс ускользнул, и я тоже чувствую, что меня обобрали. Целых семь лет он был моим любимым врагом, я так наслаждался ненавистью к нему. И вот его отняли у меня, без малейшего разумного повода, без всякой причины. Кончина тридцати родичей не причинила бы мне столько горя.


  1908 г.
  [ДИЛЕТАНТЫ В ЛИТЕРАТУРЕ]
  Одна из трудностей, которые ждут человека, пишущего автобиографию, - это обилие тем, которые просятся на язык. Только вы сядете и приметесь диктовать, на вас набрасывается не меньше двадцати тем; вас захлестывает Ниагара, вы тонете и пускаете пузыри. Нужно ограничить себя одной темой, но как на это решиться, какую из двадцати взять? Однако это необходимо, выхода нет; и вот вы берете одну-единственную из двадцати с горьким сознанием, что девятнадцать других, быть может, на век потеряны, - больше они не вернутся, никогда не придут вам на ум.
  Но сейчас тема навязана мне. Навязана же потому, что еще горяча, не успела остыть - прошло всего пятнадцать минут. Речь идет о нескольких рукописях литераторов-дилетантов. Долгий опыт меня научил, что когда литератор-любитель присылает свои сочинения, требуя, чтобы вы прочитали их трезво и беспристрастно и вынесли свой приговор, он ждет вовсе не этого; он ждет от вас поощрения, он ждет похвалы. Но мой опыт научил меня также, что в огромном большинстве случаев ни поощрение, ни похвала тут немыслимы - поскольку, конечно, речь идет о нелицеприятной оценке.
  Я прочитал рукописи, прибывшие с утренней почтой, и я в нерешительности. Если бы они пришли от незнакомых людей, я не стал бы даже читать их и отослал непрочитанными, - как поступаю обычно, - с объяснением, что я не в силах судить о литературных произведениях, за вычетом тех, которые пишу сам. Но сегодняшний урожай - сочинения людей, с которыми я дружески связан, и это меня обязывает. И я прочитал их. Как обычно, это не литература: там попадается мясо, но оно не проварено, разве только наполовину. Повторяю, мясо там есть и если бы оно досталось настоящему повару - думаю, что получилось бы съедобное блюдо. Одна из присланных рукописей почти что литература, но фатально всплывающая любительщина губит написанное. Автор просит меня, если вещь мне понравится, рекомендовать ее к напечатанию в какой-нибудь литературный журнал.
  Эта наивная храбрость вызывает у меня восхищение. Подобной неустрашимости, наверно, не увидишь ни на каком другом поприще, кроме литературы. На поле сражения можно встретить нечто похожее, но лишь в отдаленной степени. Наверно, бывало не раз, что необстрелянный рекрут бодро шел на отчаянный штурм, шагая навстречу пулям. Но здесь сравнение кончается. Кто слыхал, чтобы необстрелянный рекрут; даже самый лихой из рекрутов, требовал, чтобы его назначили на место бригадного генерала. Между тем автор-любитель выступает как раз с таким требованием. Не имея ни малейшего опыта литературной работы, он предлагает свою стряпню в один журнал за другим, - иными словами, претендует на место литературного генерала, который заслужил свое звание и должность годами и даже десятилетиями тяжкой солдатской службы.
  Я глубоко убежден, что на свете нет ни единой профессии, в которой был бы возможен подобный случай. Если вы никогда не обучались тачать сапоги, вы не придете в сапожную мастерскую с предложением своих услуг. Даже самый напористый из претендентов в писатели не будет настолько глуп, чтобы так поступить. Он поймет, что это смешно, что это абсурдно, он столкнется с простейшей истиной, что для того, чтобы стать приличным жестянщиком или каменщиком, кладчиком кирпичей, наборщиком, ветеринаром, повитухой, трамвайным кондуктором, - словом, чтобы преуспеть в любой области или профессии, дающей славу и хлеб, нужно знать свое ремесло. Почему же, как только речь идет о литературе, здравый смысл у людей испаряется и все обретают уверенность, что для этой специальности не нужно ни обучения, ни опыта - только уверенность в своем даровании и храбрость льва.
  Чтобы представить полностью всю странность и дикость подобных намерений, приведем наглядный пример. Допустим, что наш претендент на славу и деньги подвизается в какой-нибудь смежной профессии. Скажем, он является в оперу, чтобы стать вторым тенором. Дирекция договаривается с ним, зачисляет на штатное место (это чисто воображаемый случай, я не утверждаю, что такой случай был). Что происходит дальше?
  В антракте директор вызывает второго тенора для объяснения:
  - Вы учились когда-нибудь петь?
  - НемножкоЕ такЕ самоучкойЕ В свободное времяЕ Знаете, от нечего делать.
  - Вы хотите сказать, что вообще не учились пению? Систематически, под руководством профессора?
  - Нет, никогда.
  - Как же вы пришли к мысли, что сможете петь в лЛоэнгрине»?
  - Почему-то мне показалосьЕ Знаете, решил попытатьсяЕ Знакомые все говорят, что у меня сильный голос.
  - Да, у вас сильный голос, и если вы пять-шесть лет поработаете с опытным педагогом, из вас может что-нибудь получиться. Пока что, поверьте мне, вам нельзя выступать в опере. Природа даровала вам голос, осанку, детскую веру в себя и изумительную, я бы сказал, сверхчеловеческую отвагу. Все это ценные качества, и они говорят в вашу пользу. Но для успеха в нашей профессии требуются еще и другие ценные качества, которых у вас пока нет. И если вы не готовы к тому, чтобы тяжким трудом их добыть, забудьте об опере. Попытайте счастья в другой профессии, где меньше нужны подготовка и опыт. Я лично советую вам поступить в больницу хирургом.

«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»



- без автора - : Адамс Дуглас : Антуан Сен-Экзюпери : Басов Николай : Бегемот Кот : Булгаков : Бхайравананда : Воннегут Курт : Галь Нора : Гаура Деви : Горин Григорий : Данелия Георгий : Данченко В. : Дорошевич Влас Мих. : Дяченко Марина и Сергей : Каганов Леонид : Киз Даниэл : Кизи Кен : Кинг Стивен : Козлов Сергей : Конецкий Виктор : Кузьменко Владимир : Кучерская Майя : Лебедько Владислав : Лем Станислав : Логинов Святослав : Лондон Джек : Лукьяненко Сергей : Ма Прем Шуньо : Мейстер Максим : Моэм Сомерсет : Олейников Илья : Пелевин Виктор : Перри Стив : Пронин : Рязанов Эльдар : Стругацкие : Марк Твен : Тови Дорин : Уэлбек Мишель : Франкл Виктор : Хэрриот Джеймс : Шааранин : Шамфор : Шах Идрис : Шекли Роберт : Шефнер Вадим : Шопенгауэр

Sponsor's links: