| Sponsor's links: |
Sponsor's links: |
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
![]() |
Прочитано: 35% |
Вот уже тридцать лет, как я получаю за год в среднем около дюжины писем от людей, мне совершенно незнакомых, которые сами (или их отцы) знали меня во времена моего детства и юности. И почти всегда эти письма приносят мне разочарование. Каждый раз оказывается, что я не был знаком ни с этими людьми, ни с их отцами. Я не знаю имен, на которые они ссылаются; воспоминания, которыми они делятся со мной, мне ничего не говорят. Все это доказывает, что они путают меня с кем-то другим. Но наконец сегодня утром меня обрадовало письмо от человека, называющего людей, с которыми я был знаком во времена моего детства. Мой корреспондент, приложивший к своему письму газетную заметку - одну из тех, которые за последний месяц обошли всю нашу прессу, - спрашивает, действительно ли его брат, капитан Тонкри, был прототипом Гекльберри Финна.
Прототип знаменитого героя Марка Твена мирно доживал свой век в Айдахо.
(По телеграфу в лТаймс»)
лУоллес (штат Айдахо), 2 февраля (сообщение собственного корреспондента).
Капитан А.О.Тонкри, известный как лГекльберри Финн» и, по общему мнению, послуживший прототипом знаменитого героя Марка Твена, был сегодня утром найден мертвым в своей комнате в Мэррее. Он скончался от разрыва сердца.
Капитану Тонкри, уроженцу Ганнибала (штат Миссури), было шестьдесят пять лет. В молодости он плавал на пароходах по Миссисипи и Миссури, где часто встречался с Сэмюелом Клеменсом; считается, что Марк Твен писал своего Гекльберри Финна именно с него. Он поселился в Мэррее в 1884 году и до самой своей кончины вел там спокойную, уединенную жизнь.
Я ответил, что Гекльберри Финном был Том Блэнкеншип. Поскольку автору этого письма, по-видимому, хорошо знаком Ганнибал сороковых годов, он без труда припомнит Тома Блэнкеншипа. Отец Тома одно время был городским пьяницей - пост в те дни совершенно определенный, хотя и неофициальный. Он был преемником генералаЕ (имя генерала я забыл) и некоторое время занимал этот пост единолично и нераздельно. Однако несколько позже Джимми Финн приобрел необходимую квалификацию и стал оспаривать у генерала его место. Так что одно время у нас было два городских пьяницы, и наш городок страдал от этого примерно так же, как страдали католические страны в четырнадцатом столетии, когда в мире объявилось одновременно два римских папы{160}.
В лГекльберри Финне» я нарисовал точный портрет Тома Блэнкеншипа. Он был неграмотен, неумыт, вечно голоден, но сердце у него было золотое. Он пользовался ничем не ограниченной свободой и был единственным по-настоящему независимым человеком на всю округу; поэтому он наслаждался постоянным тихим счастьем, а мы все ему отчаянно завидовали. Он нам нравился. Мы любили водить с ним компанию, а так как это строжайше запрещалось нашими родителями, дружба с ним ценилась еще выше, и во всем городке не было мальчика популярнее его. Года четыре тому назад я слышал, что он стал мировым судьей в одном из глухих поселков штата Монтана, считается прекрасным гражданином и пользуется всеобщим уважением.
Пока Джимми Финн занимал пост городского пьяницы, он не задирал нос, не отгораживался от простых смертных, не был чересчур разборчив; он проявлял себя истинным и великолепным демократом и спал на заброшенном кожевенном заводе вместе со свиньями. Мой отец попытался как-то обратить его на стезю добродетели, но потерпел неудачу. Обращение заблудших на стезю добродетели не было профессией моего отца, у него это шло припадками, через довольно большие промежутки. Однажды он решил взяться за Индейца Джо. И тоже потерпел неудачу. Он потерпел неудачу, а мы, мальчишки, радовались: ибо пьяный Индеец Джо был очень интересен - просто благодеяние для нас, но трезвый Индеец Джо представлял собой крайне унылое зрелище. Поэтому мы следили за трудами моего отца с большим беспокойством, но все кончилось благополучно - к полному нашему удовольствию. Индеец Джо стал напиваться еще чаще, чем раньше, и сделался невыносимо интересным.
Кажется, я в лТоме Сойере» уморил Индейца Джо голодной смертью в пещере. Но скорее всего я просто отдал дань требованиям романтической литературы. Не помню сейчас, умер ли настоящий Индеец Джо в пещере или вне ее, но зато отлично помню, что я узнал о его смерти в самую неподходящую минуту - как-то летним вечером, когда я ложился спать, а на дворе бушевала гроза, сопровождавшаяся таким ливнем, что улицы и переулки нашего городка превратились в реки, а я раскаялся во всех своих прегрешениях и решил впредь вести лучшую жизнь. Я живо помню эти ужасающие громовые раскаты, белый ослепительный свет молний и зловещий шум дождевых струй, хлещущих по стеклам. К тому времени я был уже достаточно просвещен и очень хорошо знал, что означает подобная заварушка: это сатана явился за душой Индейца Джо. Никаких сомнений у меня не было. Именно такой музыке и надлежало сопровождать отбытие Индейца Джо в преисподнюю; и если бы сатана явился за ним с меньшим шумом, я был бы несказанно удивлен и озадачен. Каждый раз, когда вспыхивала молния, я дрожал и съеживался, охваченный смертельным ужасом, а в промежутках чернильного мрака оплакивал свою неизбежную гибель и молил пощадить меня на этот раз и дать мне возможность исправиться, - молил с энергией, чувством и искренностью, обычно совершенно чуждыми моей натуре.
Однако утром я понял, что тревога оказалась ложной, и почел за благо жить пока по-прежнему, в ожидании следующего напоминания.
Мудрое изречение гласит: лИстория повторяется». Недели две тому назад у нас обедала племянница моей жены (урожденная Джулия Ленгдон) со своим мужем Эдвардом Лумисом, - он вице-президент Делавэрской и Лакавоннской железнодорожной компании. В свое время он часто приезжал в Элмайру (штат Нью-Йорк) по служебным делам, а в пору своего жениховства бывал там, разумеется, еще чаще и в результате познакомился со многими жителями этого города. За обедом он упомянул одно обстоятельство, которое мгновенно перенесло меня лет на шестьдесят назад, и я снова очутился в моей маленькой спальне в ту бурную ночь. Он сказал, что мистер Бакли был пономарем одной из двух епископальных церквей Элмайры и в течение многих лет с большим успехом приглядывал за мирскими делами этой церкви, так что весь приход считал его надежнейшей опорой, даром божьим и бесценным сокровищем. Однако он обладал двумя недостатками - не ахти какими страшными, но находившимися в вопиющем противоречии с его глубокой религиозностью: он выпивал, а кроме того - уснащал свою речь божбой похлеще тормозного кондуктора. Возникло движение, имевшее целью убедить его искоренить в себе эти пороки, и в конце концов он посоветовался со своим приятелем, тоже пономарем, но другой епископальной церкви, который страдал теми же недостатками, в той же степени огорчавшими весь его приход, - и вдвоем они решили обратиться на стезю добродетели, но не оптом, а в розницу. Они дали зарок не пить и стали ждать, что из этого получится. Девять дней все шло как нельзя лучше, и их всячески хвалили и поздравляли. Затем, в канун Нового года, им пришлось отправиться по делам в местечко, находящееся в полутора милях от Элмайры, как раз по ту сторону границы штата Нью-Йорк. Они очень мило провели вечер в буфете гостиницы, но под конец праздничное веселье местных обывателей стало их раздражать. Ночь была очень холодная, и подымаемые вокруг бесчисленные стаканы горячего пунша начали оказывать на новоявленных трезвенников сильное действие. В конце концов приятель Бакли сказал:
- Бакли, а знаешь что, ведь мы находимся за пределами нашей епархии!
На этом и закончилось обращение Э 1.
Затем они попробовали обращение Э 2. Некоторое время результаты были великолепны, и друзья снискали общее одобрение.
Однажды муж моей племянницы, встретившись с Бакли на улице, сказал в разговоре:
- Вы мужественно боролись со своими недостатками. Мне известно, что в номере первом вы потерпели неудачу, но мне также известно, что номер два протекает весьма успешно.
- Да, - ответил Бакли, - с номером два пока все идет как по маслу, и мы смотрим на будущее с надеждой.
Лумис сказал:
- Бакли, у вас, разумеется, как и у всех людей, есть свои тревоги, но по вашему виду об этом ни за что нельзя догадаться. Я еще ни разу не видел вас грустным. Вы действительно всегда веселы? Всегда-всегда?
- Ну, как сказать, - ответил тот. - Нет, конечно, мне не всегда весело на сердце, ноЕ Ну, вы, наверно, сами знаете, как бывает, когда проснешься ночью. Весь мир погружен во мрак, и так и кажется, что вот-вот разразится буря, начнется землетрясение или приключится еще какая-нибудь беда, и на душе вдруг становится холодно и неуютноЕ Так вот: когда со мной случается такое, я вдруг осознаю, какой я грешник, и от этих мыслей сердце у меня так колотится, словно сейчас разорвется, и такой меня охватывает ужас - ну, просто не могу описать, - что мурашки по коже бегают, и я встаю с постели, и падаю на колени, и молюсь, молюсь, молюсь, и даю обет исправитьсяЕ ну и все прочее. А потом утром солнышко весело сияет, птички поют - и весь мир кажется таким прекрасным, что я тоже, разрази меня бог, подбодряюсь.
А теперь я приведу небольшой отрывок из письма мистера Тонкри. Вот он:
лНесомненно, вы затруднитесь вспомнить, кто я такой. Я скажу вам. В детстве я жил в Ганнибале (штат Миссури) и учился вместе с вами в школе мистера Доусона, и вместе с Сэмом и Уиллом Боуэнами и Энди Фьюком и еще многими ребятами, чьи имена я забыл. Я был для своих лет очень мал ростом, и меня прозвали лМаленький Алек Тонкри».
Алека Тонкри я не помню, но со всеми остальными, кого он упомянул, я был знаком не менее близко, чем с нашими городскими пьяницами. Я отчетливо помню школу Доусона. Если бы я захотел описать ее, то мог бы, не особенно себя затрудняя, перенести это описание сюда со страниц лТома Сойера». Я хорошо помню заманчивые дремотные звуки лета, которые доносились через открытое окно с Кардифской горы - нашего мальчишеского рая, - и, сливаясь с бормотанием зубрящих учеников, делали это бормотание еще более заунывным. Я помню Энди Фьюка, самого старшего из нас - двадцатипятилетнего молодого человека. Я помню самую младшую из нас - Нэнни Аусли, семилетнюю девчушку. Я помню девятнадцатилетнего Джорджа Робардза, единственного ученика нашей школы, который занимался латынью. Смутно мне припоминаются и остальные из двадцати пяти мальчиков и девочек. Мистера Доусона я помню отлично. Я помню его сына Теодора, который был на редкость хорошим мальчиком. Да что там - он был чрезвычайно хорошим, сверхъестественно хорошим, оскорбительно хорошим, омерзительно хорошим - и пучеглазым, - и я утопил бы его, подвернись подходящий случай. В нашей школе мы все были равны и, насколько я помню, сердца наши не ведали зависти; правда, мы завидовали Арчу Фьюку - брату вышеупомянутого Энди. В летнюю пору мы все, разумеется, ходили босиком. Арч Фьюк был примерно моим ровесником: ему было лет десять-одиннадцать. Зимой мы относились к нему терпимо, ибо когда он ходил в башмаках, его великое дарование было скрыто от наших взоров - и мы о нем забывали. Но летом Арч отравлял нам жизнь. Мы все отчаянно завидовали ему - ведь он умел пригибать большой палец на ноге к самой подошве, а потом отпускать его со щелчком, который был слышен за тридцать шагов. Никому другому в школе не удавалось добиться подобного эффекта, и у Арча не было соперников в области физических достоинств, кроме Теодора Эдди, который умел шевелить ушами, как лошадь. Впрочем, всерьез их сравнивать не приходилось: ведь когда он шевелил ушами, ничего не было слышно, так что все преимущества бы ли на стороне Арча Фьюка.
Пятница, 9 марта 1906 г.
Я говорю о том, что было шестьдесят лет назад и еще раньше. Я помню имена некоторых из моих школьных товарищей, и даже их лица порой на мгновение всплывают перед моими глазами - ровно настолько, чтобы я успел их узнать, а затем опять исчезают. Так я увидел Джорджа Робардза, изучавшего латынь, худого, бледного, старательного, самозабвенно уткнувшегося в книгу, снова увидел его прямые черные волосы, свисающие по обеим сторонам лица ниже подбородка, словно две занавески. Вот он мотнул головой и забросил одну из этих занавесок на затылок - будто бы для того, чтобы она ему не мешала, а на самом деле для шика. В те дни среди мальчишек высоко ценились такие послушные волосы, которые можно было отбросить назад одним движением головы. Мы все глубоко завидовали Джорджу Робардзу. Никому из нас не удавалось проделать такую штуку со своими волосами. У меня и у моего брата Генри на голове была густая шапка кудрей. Мы испробовали все средства, чтобы разгладить эти упрямые завитки и заставить их послушно отлетать назад, - но безуспешно. Порой, хорошенько намочив нашу шевелюру и затем приклеив волосы к черепу с помощью гребня и щетки, мы ухитрялись на время их выпрямить и испытывали прилив радостной надежды. Но стоило нам мотнуть головой, как тщательно выпрямленные пряди снова свертывались в кудри, и нас снова охватывало уныние.
Джордж был во всех отношениях прекрасным юношей. Они с Мэри Мосс дали друг другу клятву в вечной верности, когда были еще совсем детьми, и считались женихом и невестой. Но вот в нашем городке поселился мистер Лейкнен и сразу стал видным и почитаемым гражданином. Он давно уже слыл хорошим юристом. Он был образован, хорошо воспитан, серьезен почти до строгости, а разговаривал и держался с большим достоинством. По тем временам он считался довольно старым холостяком. Его ждало блестящее будущее. Весь наш городок взирал на него с боязливым уважением, и, разумеется, о подобной партии девушки могли только мечтать. Цветущая красавица Мэри Мосс удостоилась чести ему понравиться. Он стал ухаживать за ней и получил ее согласие. Все говорили, что она поступила так, повинуясь родителям, а не велению сердца. Они поженились. И теперь все стали говорить, что он сам занялся ее дальнейшим образованием, намереваясь сообщить ей те знания, которые сделают ее достойной спутницей его жизни. Может быть, все это было правдой. А может быть, и нет. Но, во всяком случае, это было интересно. А большего для городка вроде нашего и не требуется. Джордж вскоре уехал куда-то далеко и умер там, - лот разбитого сердца», сказали все. Это могло быть и правдой, потому что у него для этого были все основания. Ему не скоро удалось бы отыскать вторую Мэри Мосс.
Как давно произошла эта маленькая трагедия! Теперь память о ней хранится лишь в нескольких седых головах. Лейкнен давно умер, но Мэри еще жива и по-прежнему красива, хотя у нее есть внуки. Я видел ее и одну из ее замужних дочерей, когда четыре года назад ездил в Миссури получать почетную степень доктора прав Миссурийского университета.
Джон Робардз был младшим братом Джорджа - крохотный мальчуган с лицом, обрамленным золотыми занавесками, которые ниспадали ниже плеч и отбрасывались назад совершенно упоительным образом. Двенадцати лет, когда началась золотая лихорадка 1849 года, он вместе со своим отцом отправился через Великие равнины в Калифорнию, и я помню, как их кавалькада отбыла на Запад. Мы все сбежались посмотреть на отъезд, сгорая от зависти. И снова я вижу огромную лошадь, а на ней - гордого мальчугана с золотыми волосами, падающими на плечи. Мы все собрались поглазеть, сгорая от зависти, когда два года спустя он вернулся в ореоле ослепительной славы, - ведь он совершил путешествие! Никто из нас не уезжал дальше чем за сорок миль от родного города, а он пересек весь континент! Он побывал на золотых приисках, которые представлялись нам волшебной страной. И он совершил еще более удивительный подвиг: он побывал на кораблях - на кораблях, которые плавали по настоящему океану, по трем настоящим океанам. Ведь он проплыл на юг по Тихому океану, обогнул мыс Горн среди айсбергов, метелей и зимних бурь, а затем понесся на север, подгоняемый пассатом, и пересек кипящие экваториальные воды. Его загорелое лицо было доказательством того, что ему пришлось пережить. Каждый из нас не задумываясь продал бы душу черту за честь поменяться местом с Джоном. Я снова увиделся с ним, когда ездил в Миссури, четыре года назад. Он был уже стар, - хотя и не так стар, как я, - и бремя жизни тяжело давило его плечи. Он сказал, что его двенадцатилетняя внучка читала мои книги и очень хотела бы познакомиться со мной. Это было грустное знакомство, так как она не могла уже выходить из своей комнаты и была обречена на безвременную смерть. И Джон знал, что жить ей осталось недолго. Ей было двенадцать лет - так же, как и ее деду, когда он отправился в свое великое путешествие. В ней я словно опять увидел того мальчика. Казалось, он вернулся из далекого прошлого и предстал передо мной в золотом сиянии своей юности. Она страдала сердечной болезнью, и ее короткая жизнь обор валась несколько дней спустя.
Другим моим однокашником был Джон Гарс. А одной из самых хорошеньких девочек в школе считалась Эллен Керчвел. Они выросли и поженились. Он стал преуспевающим банкиром, видным и уважаемым человеком в своем городе. Он умер несколько лет тому назад, богатый и всеми почитаемый. лОн умер», - вот что мне приходится писать о большинстве этих мальчиков и девочек. Его вдова жива и радуется на своих внуков. Я видел могилу Джона, когда ездил в Миссури.
В те дни, когда мне только исполнилось девять лет, у мистера Керчвела был подмастерье, а также рабыня, обладавшая множеством достоинств. Но я не могу ни похвалить, ни простить этого доброго подмастерья и эту добрую рабыню, - ведь они спасли мне жизнь. В один прекрасный день я играл на бревне, которое, по моим расчетам, было привязано к плоту, - на самом деле оно к нему привязано не было; оно вдруг перевернулось и сбросило меня в Медвежью речку. Когда я успел уже дважды погрузиться с головой и поднимался к поверхности, чтобы совершить третье - роковое - нисхождение на дно, моя рука появилась над водой, и рабыня мистера Керчвела схватила ее и вытащила меня на берег. Не прошло и недели, как я снова лежал на дне, но, конечно, этому подмастерью понадобилось проходить там в такую неподходящую минуту, - и он бросился в воду, нырнул, пошарил в тине, нашел меня, вытащил на берег и откачал. Так я был спасен вторично. Я тонул еще семь раз, прежде чем научился плавать, - один раз опять в Медвежьей речке и шесть раз в Миссисипи. Я не помню, какие именно люди своим несвоевременным вмешательством воспрепятствовали намерениям провидения, которое куда мудрее их, но все равно у меня на них до сих пор зуб.
Моим однокашником был также Джон Мередит, мальчик необычайно кроткий и уступчивый. Он вырос и, когда началась Гражданская война, стал чем-то вроде начальника партизанского отряда южан; и мне рассказывали, что во время нападений на семьи северян в округе Монро - прежде это были друзья и близкие знакомые его отца - он был беспощаден и кровожаден, как никто другой. Мне трудно поверить, что речь идет о кротком товарище моих школьных дней, но тем не менее это может быть правдой. Ведь и Робеспьер в детстве был таким. Джон уже много лет спит в могиле.
Я учился также вместе с Уиллом Боуэном и его братом Сэмом, который был моложе его года на два. Перед началом Гражданской войны оба служили лоцманами на пароходах, курсировавших между Сент-Луисом и Новым Орлеаном. Когда Сэм был еще очень молод, с ним произошла странная история. Он влюбился в шестнадцатилетнюю девушку, единственную дочь богатого немца-пивовара. Он хотел жениться на ней, но оба они полагали, что папенька не только не даст своего согласия, но и запретит Сэму бывать у них. Старик был настроен совсем иначе, однако они об этом не знали. Он следил за ними, но отнюдь не враждебным взглядом. Легкомысленная парочка в конце концов вступила в тайную связь. Вскоре старик отец умер. Вскрыли завещание, и оказалось, что он оставил все свое богатство миссис Сэмюел Боуэн. Тогда бедняги совершили новую ошибку. Они отправились во французское предместье Каронделе и уговорили мирового судью зарегистрировать их брак, пометив его задним числом. У старого пивовара имелись какие-то племянники, племянницы, двоюродные братья и сестры и прочие ценности того же сорта. Эта компания пронюхала об обмане, представила доказательства и завладела имуществом покойного. И вот Сэм остался с молоденькой женой на руках, а у него ничего не было, кроме лоцманского жалованья. Несколько лет спустя Сэм вместе с еще одним лоцманом вели пароход из Нового Орлеана в Сент-Луис, как вдруг среди многочисленных пассажиров и команды вспыхнула эпидемия желтой лихорадки. Заболели и оба лоцмана, так что некому было стоять у штурвала. Пароход причалил к острову номер 82 и стал ждать помощи. Оба лоцмана вскоре умерли и были похоронены на острове, где и лежат до сих пор, если только река не размыла могилы и не унесла их кости, - что, весьма возможно, случилось уже давно.
Понедельник, 12 марта 1906 г.
[ИЗБИЕНИЕ МОРО]
Оставим пока моих товарищей, с которыми я учился шестьдесят лет назад, - мы вернемся к ним позднее. Они меня очень интересуют, и я не собираюсь расставаться с ними навсегда. Однако даже этот интерес уступает место впечатлению от происшедшего на днях события. Мир был оповещен об этом событии в прошлую пятницу, когда наше правительство в Вашингтоне получило от командующего нашими войсками на Филиппинах официальную телеграмму примерно следующего содержания:
Племя темнокожих дикарей моро укрепилось в кратере потухшего вулкана, неподалеку от Холо; и поскольку они относились к нам враждебно и были озлоблены, так как мы в течение восьми лет пытались лишить их свободы и законных прав, занятая ими позиция представлялась угрожающей. Командующий нашими войсками генерал Леонард Вуд{169} выслал разведку. Последняя установила, что все племя моро вместе с женщинами и детьми насчитывает шестьсот человек, что кратер расположен на вершине горы, в двух тысячах двухстах футах над уровнем моря, и что подъем туда для наших войск и артиллерии очень труден. Тогда генерал Вуд приказал произвести внезапное нападение и сам отправился с войсками, чтобы проследить за выполнением своего приказа. Наши войска поднялись на гору кружными и трудными тропами, захватив с собой также и пушки. Какие именно - точно не указывалось, но в одном месте их пришлось на канатах втаскивать по крутому обрыву высотой футов около трехсот. Когда наши войска приблизились к краю кратера, началась битва. Число наших солдат составляло пятьсот сорок человек. Кроме того, имелись вспомогательные силы - отряд туземной полиции, состоящей у нас на жалованье (численность не указана), и отряд морской пехоты (численность не сообщена). Однако можно считать, что силы сражающихся были приблизительно равны: шестьсот наших солдат - на краю кратера, и шестьсот мужчин, женщин и детей на дне кратера. Глубина кратера - пятьдесят футов.
Приказ генерала Вуда гласил: лУбейте или возьмите в плен эти шестьсот человек».
Началась битва (так официально называется то, что произошло). Наши войска открыли по кратеру артиллерийский огонь, подкрепляя его стрельбой из своих смертоносных винтовок с точным прицелом; дикари отвечали яростными залпами - скорее всего, ругани; впрочем, последнее - это только мое предположение, а в телеграмме оружие, которым пользовались дикари, не указано. До сих же пор моро обычно пускали в ход ножи и дубины, а иногда допотопные мушкеты (в тех редких случаях, когда их удавалось выменять у торговцев).
В официальном сообщении сказано, что обе стороны сражались с большой энергией, что битва длилась полтора дня и закончилась полной победой американского оружия. Насколько полна эта победа, указывает тот факт, что из шестисот моро в живых не осталось ни одного. Насколько она блестяща, указывает другой факт, а именно: из наших шестисот героев на поле брани пало только пятнадцать.
Генерал Вуд наблюдал битву с начала и до конца. Его приказ гласил: лУбейте или возьмите в плен» этих дикарей. Очевидно, наша маленькая армия истолковала это лили» как разрешение убивать или брать в плен, смотря по вкусу; и так же очевидно, что их вкус был тем же самым, который уже восемь лет проявляют наши войска на Филиппинах{170}, - вкусом христиан-мясников.
Официальное сообщение надлежащим образом превозносит и приукрашивает лгероизм» и лдоблесть» нашей армии, оплакивает гибель пятнадцати павших и описывает раны тридцати двух наших воинов, которые пострадали во время боевых действий, причем описывает их в интересах будущих историков Соединенных Штатов, с мельчайшими подробностями. В сообщении упоминается, что локоть одного из рядовых был поцарапан метательным снарядом, и указывается фамилия этого рядового. Другому снаряд оцарапал кончик носа. Его фамилия тоже была упомянута в телеграмме, где слово стоит один доллар пятьдесят центов.
В сообщении, пришедшем на следующий день, подтверждались полученные накануне сведения, снова назывались фамилии наших пятнадцати убитых и тридцати двух раненых, и опять давалось подробное описание ран, раззолоченное соответствующими прилагательными.
Давайте вспомним две-три подробности нашей военной истории. В одной из величайших битв Гражданской войны было убито и ранено около десяти процентов солдат обеих сторон. При Ватерлоо, в котором участвовало четыреста тысяч человек, за пять часов было убито и ранено около пятидесяти тысяч, а триста пятьдесят тысяч остались целы и невредимы, в полной готовности для новых военных авантюр. Восемь лет назад, когда разыгрывалась жалкая комедия, именуемая Кубинской войной{171}, мы призвали под ружье двести пятьдесят тысяч человек. Мы дали немало блестящих сражений и к концу войны потеряли из наших двухсот пятидесяти тысяч ранеными и убитыми на поле боя двести шестьдесят восемь человек и, кроме того, - благодаря искусству армейских врачей - в четырнадцать раз больше в полевых и тыловых госпиталях. Мы не истребили испанцев поголовно - отнюдь нет. В каждом бою наши враги несли потери, примерно равные двум процентам их общей численности.
Сравните все это с великолепными статистическими данными, полученными из кратера, где укрылись моро! С каждой стороны в бою участвовало по шестьсот человек; мы потеряли пятнадцать человек убитыми на месте, и еще тридцать два было ранено, - считая вышеупомянутые нос и локоть. У противника было шестьсот человек, включая женщин и детей, и мы уничтожили их всех до одного, не оставив в живых даже младенца, чтобы оплакивать погибшую мать. Несомненно, это самая великая, самая замечательная победа, одержанная христианскими войсками Соединенных Штатов за всю их историю.
Так как же было принято сообщение о кой? Все газеты этого города с населением в четыре миллиона тринадцать тысяч человек напечатали это великолепное известие в пятницу утром под великолепными заголовками. Но ни в одной из редакционных статей не было упомянуто о нем ни единым словом. То же самое известие снова было напечатано в ту же пятницу во всех вечерних газетах, - и снова их передовые молчали о нашей неслыханной победе. Дополнительные статистические данные и прочие факты появились во всех утренних газетах, - и по-прежнему в передовицах ни восторга по их поводу, ни вообще какого-либо упоминания о них. Эти же добавления появились в вечерних газетах (в ту же субботу), - и снова ни малейшего на них отклика. В столбцах, отведенных под письма в редакцию, ни в пятницу, ни в субботу, ни в утренних, ни в вечерних газетах не встретилось ни единого упоминания о лбитве». Обычно в этом разделе бушуют страсти читателя-гражданина; он не пропустит ни одного события, будь оно крупным или мелким, без того, чтобы не излить там свою хвалу или порицание, свою радость или возмущение. Но, как я уже сказал, эти два дня читатель хранил то же непроницаемое молчание, что и редакции газет. Насколько мне удалось установить, только один человек из всех восьмидесяти миллионов позволил себе публично высказаться по поводу столь знаменательного события - это был президент Соединенных Штатов. Всю пятницу он молчал столь же усердно, как и остальные. Но в субботу он почувствовал, что долг повелевает ему как-то откликнуться на это событие; он взял перо и исполнил свой долг. Если я знаю президента Рузвельта, - а я убежден, что знаю его, - это высказывание стоило ему большего стыда и страдания, чем любое другое, произнесенное его устами или выходившее из-под его пера. Я его отнюдь не порицаю. На его месте и я, подчиняясь служебному долгу, был бы вынужден написать то же самое. Этого требовал обычай, давняя традиция, отступить от которой он не мог. Иного выхода у него не было. Вот что он написал:
Вашингтон, 10 марта
Вуду. Манила.
Поздравляю вас, а также офицеров и солдат, находящихся под вашей командой, с блестящей военной операцией, во время которой вы и они столь достойно поддержали честь американского флага.
(Подпись): Теодор Рузвельт
Все это заявление - простая дань традиции. В нем нет ни одного искреннего слова. Президент превосходно понимал, что загнать шестьсот беспомощных и безоружных дикарей в кратер, как крыс в крысоловку, а затем в течение полутора дней методически их истреблять с безопасных позиций на высотах - это еще не значит совершить блестящую военную операцию; и что это деяние не стало бы блестящей военной операцией, даже если бы христианская Америка в лице оплачиваемых ею солдат поражала бы несчастных моро вместо пуль библиями и лЗолотой заповедью»{173}. Он превосходно понимал, что наши одетые в мундир убийцы не поддержали чести американского флага, а наоборот - в который уже раз на протяжении восьми лет войны на Филиппинах обесчестили его.
На следующий день, в воскресенье (это было вчера), телеграф принес дополнительные известия - еще более великолепные, делающие еще большую честь нашему флагу; и кричащие заголовки возвещают:
лБойня» - хорошее слово; в самом полном словаре не найдешь лучшего.
Следующая строка, тоже набранная жирным шрифтом, гласит:
Речь идет всего только о нагих дикарях, и все же становится как-то грустно, когда взгляд падает на слово лдети», - ведь оно всегда было символом невинности и беспомощности, и благодаря его бессмертной красноречивости цвет кожи, вера, национальность куда-то исчезают, и мы помним одно: это дети, всего лишь дети. И если они плачут от испуга, если с ними случилась беда - необоримая жалость сжимает наши сердца. Перед нашими глазами встает картина. Мы видим крохотные фигурки. Мы видим искаженные ужасом личики. Мы видим слезы. Мы видим слабые ручонки, с мольбой цепляющиеся за матьЕ Но видим мы не тех детей, о которых говорим: на их месте мы представляем себе малышей, которых мы знаем и любим.
Следующий заголовок, словно солнце в зените, пылает яркими лучами американо-христианской славы:
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
| Sponsor's links: |
|