| Sponsor's links: |
Sponsor's links: |
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
![]() |
Прочитано: 73% |
Позже тем летом мы с Томом были выбраны членами партии из пяти или шести человек, которые должны были сопровождать м-ра Гурджиева в его следующей поездке. Мы были среди первых детей, удостоившихся этой чести, и я ожидал нашего отъезда с предвкушением и энтузиазмом.
Еще до того, как мы отправились, м-р Гурджиев сообщил нам, что нашим местом назначения были Виши, где он намечал пробыть несколько дней и писать. Довольно быстро, за час или два, я узнал, что путешествовать с Гурджиевым было необычным переживанием. Хотя нам не надо было, насколько я знал, торопиться к месту нашего назначения, он гнал машину, как ненормальный. Несколько часов мы мчались по дороге на предельной скорости, затем он внезапно останавливал машину, чтобы провести два или три часа в кафе в маленьком городке, где он непрерывно писал; или останавливались где-нибудь в деревне, на краю дороги, выгрузив большую корзину пищи и питья, одеяла и подушки, предавались неторопливому пикнику, после которого все ложились отдохнуть.
Какой-нибудь действительной механической аварии было недостаточно, кроме того, у нас было необычайно много ненужных переживаний в дороге. Кто-то - это могли быть мы или кто-нибудь другой из группы - должен был быть делегатом, чтобы садиться следующим к Гурджиеву с открытой картой, которой руководствовались в пути. Он стартовал после того, как читатель карты говорил, какую дорогу он выбирает, и затем быстро набирал предельную скорость. Работа над картой заключалась в том, чтобы наблюдать дорожные знаки и говорить ему когда свернуть или указать направление. Неизменно, он умудрялся увеличить скорость перед каким-нибудь перекрестком, и почти всегда не удавалось правильно повернуть. Так как он отказывался ехать назад, то необходимо было направлять его по любой дороге, которая случайно оказывалась на направлении к месту нашего назначения. Многочисленные долгие обвинения были обычным явлением, начинавшимся с проклятий в адрес того, кому случалось читать карту в это время, и, в конце концов, они переходили на всех присутствующих. Казалось, в этом была цель, так как это случалось регулярно, безразлично кто сидел рядом с ним в качестве проводника, и я мог приписать это только его желанию сохранить каждого в возбуждении и бдительности.
Хотя мы везли два запасных колеса и шины с собой - по одному с каждой стороны - мы могли бы их захватить несколько больше. Даже в те времена менять колеса с проколотой шиной не было очень сложной операцией. Когда шина спускала, а это случалось часто, все выходили из машины, и каждому члену группы назначалась определенная работа - один отвечал за домкрат, другой - за снятие запасной шины, третий - за снятие заменявшегося колеса. За всеми этими работами Гурджиев наблюдал лично, обычно совещаясь с тем, кто ничего не делал в данный момент. Время от времени вся работа останавливалась, и мы, например, долго совещались о том, под каким углом лучше поддерживать машину домкратом, чтобы снять шину и т.п. Так как Гурджиев никогда не имел обыкновения накачивать шины на станции, то однажды, когда были использованы две запасные шины, возникла проблема не просто сменить колесо, а сменить действительно шину, отремонтировать ее и одеть снова. В этой поездке нас было вполне достаточно, чтобы сделать это самим, но что касается доводов, совещаний и взаимных обвинений в том, почему шины неисправны, то этот процесс отнимал часы, и большую часть этого времени вокруг машины стояла, совещаясь и инструктируя, целая группа, включавшая женщин, одетых соответственно в длинные платья. Эти группы производили на проезжающих автомобилистов впечатление большого несчастья, застигшего нас врасплох, и они часто останавливали свои машины, чтобы помочь, так что иногда к нам присоединялась другая большая группа, некоторые также давали советы, консультации, а иногда даже оказывали физическую помощь.
В добавление к ремонту шин и тому, что мы почти всегда оказывались на неправильной дороге, не было способа убедить Гурджиева остановиться для заправки. Сколько бы ни показывал указатель горючего, он настаивал, что мы не можем оказаться без горючего, до того неизбежного момента, когда мотор начинал чихать и плеваться, и, хотя он это громко проклинал, машина останавливалась. Так как он редко ездил на надлежащей стороне дороги, то в таких случаях каждому необходимо было вылезать из машины и толкать ее на другую сторону, в то время как кто-нибудь отправлялся пешком или на попутных машинах к ближайшей заправочной станции за механиком. Гурджиев настаивал на механике, потому что был уверен, что в машине что-то неисправно; он не мог этого сделать просто, заправив машину горючим. Эти задержки были большой досадой для каждого, кроме м-ра Гурджиева, который, в то время как кто-то искал помощь, удобно устраивался в стороне от дороги, или, возможно, оставался в машине, в зависимости от настроения, и неистово писал в своей записной книжке, бормоча про себя и облизывая конец одного из своих многочисленных карандашей.
Гурджиев, казалось, притягивал препятствия. Даже если у нас было достаточно горючего, и мы ехали по правильной стороне дороги, мы ухитрялись въехать в стадо коров, овец или коз. Гурджиев сопровождал таких животных вдоль дороги, иногда подталкивая их буфером машины, всегда придерживаясь непроезжей стороны дороги и посылая им проклятья. Мы въехали в стадо скота во время одного из моих назначений читать карту, и на этот раз, к моему удивлению и великому удовольствию, когда он проклинал и толкал одну из медлительных коров в траву, корова встала мертво перед машиной, пристально и недобро посмотрела на него, подняла хвост и обдала капот машины потоком жидкого навоза. Гурджиев казалось предвидел это, так как он выглядел особенно веселым; мы немедленно остановились отдохнуть в стороне от дороги, он начал писать, в то время как остальные чистили автомобиль.
Другой привычкой Гурджиева, которая усложняла это путешествие, было то, что мы часто останавливались, для еды, отдыха, писания и т.п., в течение дня, но он никогда не останавливался вечером до тех пор, пока большинство гостиниц или отелей ни закрывались, и в это время он решал, что ему пора есть и спать. Это всегда подразумевало, что один из группы - мы все не любили эту обязанность - должен был выйти из машины и стучаться в дверь какой-нибудь гостиницы до тех пор, пока не поднимется владелец, а часто - и весь городок. По-видимому, с единственной целью создать дополнительное смущение, когда был разбужен владелец гостиницы или отеля, Гурджиев, выйдя из машины, начинал выкрикивать - обычно по-русски - указания о числе комнат и количестве еды, которое нужно, и любые другие указания, которые могли прийти ему на ум. Затем, пока его спутники разгружали горы багажа, он, на отвратительном французском, обычно вступал в долгие, усложненные извинения с теми, кто был разбужен, сожалея о необходимости разбудить их, о неумелости компаньонов и т.п. Результатом было то, что хозяйка - почти всегда женщина - бывала совершенно очарована им и смотрела на остальных с отвращением, пока обслуживала превосходной едой. Еда, конечно, продолжалась бесконечно, с долгими тостами, обращенными к каждому присутствовавшему, особенно хозяйке гостиницы, плюс дополнительные тосты за качество пищи, великолепное размещение или что-нибудь еще, что поражало его воображение.
Хотя я думал, что путешествие никогда не придет к концу, мы сумели достичь Виши через несколько дней. Мы прибыли, конечно, поздней ночью и снова должны были разбудить очень много людей в одном из больших курортных отелей, сообщивших нам сначала, что комнат у них нет. Гурджиев, однако, вступил в переговоры и убедил владельца, что его визит чрезвычайно важен. Одной из причин, которую он привел было то, что он является директором элитной школы для богатых американцев; Тома и меня, обоих очень сонных, представили в качестве доказательства. С совершенно честным лицом, я был представлен как м-р Форд, сын знаменитого Генри Форда, а Том -как м-р Рокфеллер, сын равно знаменитого Джона Д. Рокфеллера. Когда я взглянул на управляющего, я не чувствовал, что он полностью, на веру принял этот рассказ, но он сумел (он, очевидно, слишком устал) улыбнуться и посмотрел на нас с почтением. Одной проблемой, которая оставалась нерешенной, было то, что там не было, несмотря на возможную важность Гурджиева, достаточно комнат для всех нас. Гурджиев серьезно рассмотрел это сообщение и наконец придумал некоторый способ, чтобы мы все могли разместиться без какого-либо непристойного смешения полов, в комнатах, которые имелись в распоряжении. М-р Форд, то есть я, должен был спать в ванной комнате в самой его ванной. Только я влез в ванну, измученный, с одеялом, как сразу же появился кто-то с койкой в руках, которая была втиснута в узкое пространство ванной комнаты. Я перелез в койку, после чего Гурджиев, сильно развеселившись всеми этими сложностями, стал принимать очень горячую и нескончаемо долгую ванну.
Остановка в Виши была очень спокойной по сравнению со всей поездкой. Мы видели Гурджиева только за едой, и нашей единственной обязанностью во время нашего пребывания там было пить, некоторые особые воды, которые были по его мнению, очень полезными. Нам дали предписание пить их в столовой, которая была полна, к большому нашему затруднению и к великому удовольствию других гостей в отеле. Вода, которую мне следовало пить, была из источника, называемого "Для Женщин", и была водой, чьи свойства считались чрезвычайно полезными для женщин, особенно, если они желали стать беременными. К счастью, в то время я был в чрезвычайно хорошем настроении и наслаждался общим спектаклем, который он разыгрывал в отеле - я думал, что это была чрезвычайно забавная идея для меня - пить воды, которые могли вызвать беременность, и наслаждался, услаждая его за едой подсчетом большого числа стаканов, которые я сумел выпить с тех пор, как последний раз видел его. Он был очень доволен этим и похлопывал уверенно по моему животу и затем говорил мне, как он мной гордится. Он продолжал называть нас с Томом громким голосом мистерами Рокфеллером и Фордом, и рассказывал метрдотелю, официантам или даже гостям за соседними столами о своей школе и замечательных учениках - указывая на его юных американских миллионеров и делая поучительные замечания о "реальных свойствах" вод Виши, которые были известны, в действительности, только ему.
В добавление к общему шуму нашего пребывания в Виши, Гурджиев встретил семью из трех русских: мужа с женой и их дочери, которой должно быть было за двадцать. Он убедил персонал отеля подготовить столовую для того, чтобы это русская семья могла обедать с нами, и мы стали еще большим центром внимания отеля из-за огромных количеств арманьяка, потребляемого за каждой едой, обычно дополнявшейся тостами ко всем гостям лично так же, как и к каждому за нашим столом. Теперь мне кажется, что все мое время уходило только на то, чтобы есть огромные, нескончаемые блюда (от меня, однако, не требовали пить тосты), выходить из-за стола, бежать к источнику "Для Женщин" и потреблять там большие количества воды, а затем мчаться назад в отель к следующей еде.
Русская семья была очень увлечена и поражена Гурджиевым. Примерно через день он полностью исправил их водопитейное расписание, настояв на том, что их режим был совершенно неправильным, так что дочь начала регулярно пить воду, известную, естественно, как "Для Мужчин". Она не нашла, однако, это особенно странным или забавным и очень серьезно прислушивалась к долгим научным рассуждениям м-ра Гурджиева о свойствах этой особой воды и о том, почему ей надлежит пить ее. Когда я спросил его об этом однажды ночью в то время, как он принимал ванну по соседству с моей койкой в ванной комнате, он сказал, что эта девушка очень подходит для экспериментов в гипнозе, и он докажет мне когда-нибудь в недалеком будущем.
Пробыв в Виши не более недели и достигнув Приэре поздно ночью, после мучительной обратной дороги, мы все были изнурены. Единственное, что м-р Гурджиев сказал мне после возвращения это то, что поездка была превосходной для всех нас, и что это был лучший способ "изменить взгляды".
Нас всех в Приэре несколько удивило, что русская семья, которую Гурджиев встретил в Виши, приняла его приглашение посетить школу. После приветствия их лично, он велел всем развлекать их после обеда, а затем заперся в своей комнате со своей фисгармонией.
В этот же вечер, после другого "банкета", гостям было сказано, чтобы они пришли в главную гостиную к определенному часу, и они удалились в свои комнаты. В течение этого времени он собрал всех оставшихся и сказал, что хочет заранее объяснить эксперимент, который он собирается провести на дочери русских. Он собрал нас, чтобы сказать заранее, что она "особенно гипнабельна", и добавил, что она является одним из немногих людей, которых он когда-либо встречал, восприимчивых к гипнозу особого рода. Он описал более или менее популярно форму гипноза, которая обычно состояла в требовании к субъекту концентрироваться на предмете перед вхождением в гипноз.
Затем он сказал, что этот метод гипноза практиковался на Востоке и вообще не известен в западном мире. Его невозможно было практиковать в западном мире по очень важной причине. Это был гипноз с использованием определенной комбинации музыкальных тонов или аккордов, и почти невозможно найти что-то подобное в западной или "полутональной" шкале. Особенностью восприятия русской девушки является то, что она действительно чувствительна к комбинациям полутонов, и это отличает ее от других. Данным инструментом, который может произвести слышимые различения шестнадцати тонов, он способен загипнотизировать любого из нас таким, музыкальным, способом.
Затем он наиграл м-ру Гартману на пианино композицию, которую он написал только сегодня после обеда специально для этого случая. Музыкальная пьеса приходила к кульминации на особом аккорде, и Гурджиев сказал, что, когда этот аккорд будет сыгран в присутствии русской девушки, она немедленно войдет в глубокий гипноз, совершенно непроизвольно и неожиданно для нее.
Гурджиев всегда садился на большую красную кушетку в одном конце главной гостиной лицом ко входу, и, когда он увидел, что русская семья приближается, он дал указание м-ру Гартману начать играть, а затем жестом просил гостей войти, и в то время, как он их усаживал, играла музыка. Дочери он указал на стул в центре комнаты. Она села на виду у всех в комнате, смотря на него и внимательно прислушиваясь к музыке, как будто очень взволнованная ею. Будучи до того довольно уверенной, в тот момент, когда игрался особый аккорд, она, казалось, стала совершенно безвольной, и ее голова упала на спинку стула.
Как только м-р Гартман кончил, встревоженные родители бросились в сторону дочери, но Гурджиев остановил их, объяснив что он сделал, а также тот факт, что она была необычайно впечатлительна. Родители успокоились довольно скоро, но приведение девушки в сознание заняло больше часа, после чего она еще часа два находилась в эмоционально неуравновешенном, совершенно истерическом состоянии, во время которого кто-то, назначенный Гурджиевым, должен был гулять с ней по террасе. Даже после этого Гурджиев должен был провести большую часть вечера с ней и ее родителями, убеждая их остаться в Приэре еще на несколько дней и доказывая, что он не нанес ей какого-либо непоправимого вреда.
Он был, по-видимому, полностью удовлетворен, потому что они согласились остаться, и дочь даже обещала ему подвергнуться тому же эксперименту еще два или три раза. Результаты были всегда такими же, хотя период истерики после возвращения в сознание длился не так долго.
Было, конечно, много разговоров о результатах этих экспериментов. Очень много людей казалось чувствовали, что здесь было молчаливое согласие со стороны девушки, и что не было доказательств, что она не работала с ним. Даже если это и так, то и без какого-либо медицинского знания было очевидно, что она была загипнотизирована с ее или без ее согласия. Ее транс был всегда полным, и в конце всегда случалась беспричинная и совершенно неконтролируемая истерика.
Эксперименты имели и другую цель. Они могли продемонстрировать существование некоторой неизвестной нам "науки", но некоторым из нас они также казались еще одной демонстрацией метода, которым Гурджиев часто "играл" с людьми; они, конечно, возбудили новый ряд вопросов о работе Гурджиева, о его целях и намерениях. Факт, что эксперименты, казалось, доказывали некоторое количество необычной силы и знания у него, не был, в конечном счете, необходим большинству из нас. Те из нас, кто был в Приэре по своему собственному выбору, едва ли нуждались в таких демонстрациях, чтобы доказать себе, что Гурджиев был, по крайней мере, необычным.
Эксперименты вновь пробудили некоторые из моих вопросов о Гурджиеве, но более, чем что-нибудь еще, они вызвали некоторое сопротивление во мне. То, что я находил трудным и что особенно раздражало в таких вещах, было то, что они склоняли меня идти в область, где я терялся. Так как мне нравилось в том возрасте верить в "чудеса" или находить причины и ответы, касающиеся человеческого бытия - я хотел какого-нибудь ясного доказательства. Личный магнетизм Гурджиева был часто достаточным доказательством его высшего знания. Он обычно вызывал во мне доверие, потому что достаточно сильно отличался от других людей - от каждого, кого я когда-либо знал - чтобы быть убедительным "сверх" человеком. С другой стороны, я был обеспокоен, потому что всегда внутренне противостоял казавшемуся очевидным факту: всякий, кто выдвигается в качестве учителя в каком-нибудь мистическом или потустороннем смысле, должен быть некоторого рода фанатиком - полностью убежденным, полностью преданным особому направлению и, поэтому, автоматически противостоящим принятым обществом, общепризнанным, философиям и религиям. Было не только трудно спорить с ним - не было ничего, что можно было бы возразить. Можно было, конечно, спорить о вопросах метода или техники, но прежде необходимо было согласиться с какой-то целью или намерением. Я был не против его цели "гармонического развития" человечества. В этих словах не было ничего, чему бы кто-нибудь мог противиться.
Мне казалось, что единственная возможность ответа должна лежать в некоторых результатах, ощутимых, видимых результатах в людях, а не в самом Гурджиеве - он был, как я сказал, достаточно убедителен. Но что его студенты? Если они, большинство из них, применяли метод гармонического развития несколько лет, было ли это в чем-то заметно?
За исключением м-м Островской, его покойной жены, я не мог найти никого, кто, подобно Гурджиеву, "внушал" бы какой-нибудь вид уважения простым фактом своего присутствия. Общим свойством многих старых учеников, было то, что я понимал как "притворную безмятежность". Они умудрялись выглядеть спокойными и сдержанными или невозмутимыми большую часть времени, но это никогда не было совершенно правдоподобным. Они производили впечатление внешне сдержанных, что никогда не выглядело совершенно правдоподобно (особенно потому, что стоило Гурджиеву слегка нарушить их равновесие, когда бы он ни захотел сделать это, как большинство старших студентов приходило в колебание между состояниями внешнего спокойствия и истерики). Их контроль, казалось мне, достигался сдерживанием или подавлением - я всегда чувствовал, что эти слова являются синонимами, и я не мог поверить, что это было желательным результатом или целью, кроме, может быть, целей общества. Гурджиев также часто производил впечатление безмятежности, но она никогда не казалась фальшивой в его случае - вообще говоря, он проявлял все, что хотел проявить, в определенное время и обычно по некоторой причине. Можно спорить относительно причин и обсуждать его мотивы, но там, по крайней мере, была причина - он, казалось, знал, что он делал, и имел направление - чего не было в случае его студентов. Где они, казалось, пытались подняться над обычными несчастьями жизни с помощью некоторого пренебрежением ими, Гурджиев никогда не проявлял спокойствия или "безмятежности", как будто это было целью в себе. Он обычно, гораздо больше, чем кто-нибудь из его студентов, впадал в ярость или наслаждался собой в, казалось, неконтролируемом порыве животного духа. Во многих случаях я слышал его насмешку над серьезностью людей и напоминание, что было "существенно" для каждого сформировавшегося человеческого существа, "играть". Он использовал слово "игра" и указывал пример в природе - все животные знали, в отличие от людей, цену каждодневной "игры". Это так же просто, как избитая фраза: "всякая рабо та, а не игра делает Джека глупым парнем". Никто не мог обвинить Гурджиева в том, что он не играл. В сравнении с ним, старшие студенты были мрачны и замкнуты и не были убедительными примерами "гармоничного развития", которое - если оно было вообще гармоничным - конечно включало бы юмор, смех и т.д., как аспекты сформировавшегося развития.
Женщины не могли существенно изменить этой обстановки. Мужчины, по крайней мере, в бане и в плавательном бассейне, грубо, по-уличному шутили и, казалось, получали от этого удовольствие, но женщины не только не потворствовали какому-нибудь юмору - они даже одевали часть "учеников" в спадающие одеяния, которые ассоциировались с людьми, вовлеченными в различного рода "движения". Они производили внешнее впечатление служительниц или послушниц какого-нибудь религиозного ордена. Ничто из этого не было ни информирующим ни убеждающим в тринадцатилетнем возрасте.
После массового отъезда студентов осенью 1927 года, к обычному "зимнему" населению Приэре прибавилось два человека. Одним из них была женщина, которую я помню только под именем Грейс, а вторым - вновь прибывший молодой человек по имени Серж. О них обоих разнеслось несколько сплетен.
Что касается Грейс, которая была американкой, женой одного из летних студентов, она заинтересовала нас потому, что была несколько "необычным" студентом. Никто из нас не знал, что она делала в Приэре, так как она никогда не принимала участия ни в какой из групповых работ над проектами, а также была освобождена от таких обязанностей, как работа на кухне или выполнение какой-либо домашней работы. И, хотя никто не спрашивал о ее общественном положении, или ее привилегиях, о ней ходило много слухов.
Серж был другим. Хотя я не помню какого- нибудь особого объявления о его прибытии в Приэре, мы все звали, благодаря "студенческим слухам", что он был освобожден под честное слово из французской тюрьмы; в действительности, был слух, что его освобождение было устроено Гурджиевым лично как одолжение старому другу. Никто из нас не имел никакой точной информации о нем; мы не знали каким было его преступление (все дети надеялись, что оно было, по крайней мере, чем-нибудь столь же страшным, как убийство), и он, подобно Грейс, был очевидно также освобожден от участия в каких-либо регулярных делах школы. Мы только видели этих двух "студентов" (были ли они ими - мы, в самом деле, не знали) за едой и по вечерам в гостиной. Грейс, вдобавок, привыкла делать то, что мы представляли как частые таинственные поездки в Париж - таинственные только потому, что, в случае большинства людей, такие поездки были не только относительно редкими, но их цель была обычно известна всем нам.
Оба они оказались самым обычным добавлением к нашей зимней группе. Позднее, осенью, когда я исполнял обязанности швейцара, Грейс вернулась в Приэре под конвоем двух жандармов. Она и жандармы переговорили с м-ром Гурджиевым немедленно после прибытия, и, когда жандармы уехали, Грейс удалилась в свою комнату и не появилась даже к обеду этим вечером. Мы не видели ее снова до следующего дня, когда она появилась еще раз в швейцарской со своими чемоданами и уехала. Мы узнали лишь несколько дней спустя, что она была поймана в отделении универмага в Париже за воровство и, согласно сплетне (Гурджиев никогда даже не упоминал ее имени), Гурджиев должен был гарантировать ее немедленный отъезд из Франции обратно в Америку, а также уплатить некоторую крупную сумму отделению универмага. Тайна ее изолированной работы в Приэре в это время также была выяснена. Она проводила свое время, главным образом, за шитьем одежды для себя из материалов, которые "крала" в Париже. Она была темой общих разговоров некоторое время после отъезда - это была первая встреча кого-либо из нас с преступлением в школе.
Так как Серж был - или, по крайней мере, должен был быть - преступником, наше внимание теперь сосредоточилось на нем. Мы слышали, что он был сыном французско-русских родителей, что ему было немного больше двадцати лет, но больше мы ничего не знали о нем. Не делая ничего захватывающего, он не был награжден нашим интересом - несколько недель, по крайней мере, - до тех пор, пока он, как раз перед Рождеством, просто не исчез.
Его исчезновение было впервые замечено, когда он не появился на обычную субботнюю вечернюю баню. Эта суббота была в некоторой степени необычной для зимнего времени из-за большого числа гостей, которые приехали из Парижа на выходные, и среди них было несколько американцев, которые постоянно жили в Париже. Хотя факт, что Серж не появился в бане, был упомянут, никто особенно не заинтересовался - мы не думали о нем, как о полноправном члене группы, и он, казалось, имел особый статус, который никогда не был определен и который мог, поэтому, включать такие странности.
На следующий день было воскресенье - единственный день, когда нам не надо было вставать и идти на работу в шесть часов утра - и было еще не поздно, когда перед традиционным "гостевым" ланчем мы узнали, что несколько американцев потеряли деньги и драгоценности, или и то и другое одновременно, и что Серж не появлялся. На завтраке об этом было много разговоров, и многие гости неизбежно заключили, что исчезновение их ценностей и исчезновение Сержа были, конечно, связаны. Только Гурджиев был непреклонен, утверждая, что здесь совсем нет связи. Он твердо настаивал, и это казалось большинству из нас безрассудным, что они просто "положили не на место" свои деньги и драгоценности, и что Серж снова появится в должное время. Не взирая на споры о Серже и "кражах", все продолжали большой завтрак и даже выпили больше обычного; к окончанию завтрака, когда Гурджиев уже собирался удалиться, американцы, которые настаивали, что они обворованы, не могли уже говорить ни о чем кроме вызова полиции, несмотря на заверения, что Серж не был замешан.
Когда Гурджиев удалился в свою комнату, эта группа американцев, естественно, села в одной из маленьких гостиных, они стали выражать соболезнования друг другу, а также обсуждать, какие бы действия они могли совершить, и во время этих обсуждений они пили. Главным образом потому, что я говорил по-английски, а также был хорошо им всем известен, они послали меня на кухню за льдом и стаканами, имея в наличии несколько бутылок ликера - главным образом, коньяка - из своих комнат или автомобилей. По той или иной причине, они начали настаивать, чтобы я выпил с ними, и так как я чувствовал, как и они, что Гурджиев был неправ относительно Сержа, я был рад присоединиться к их группе и даже чувствовал за честь быть приглашенным разделить с ними ликер. Вскоре я был пьян второй раз в свой жизни и очень наслаждался этим. Также, к тому времени ликер разжег наши чувства против Гурджиева.
Выпивка была прервана очень поздно после обеда, когда кто-то пришел позвать меня, сообщив в то же время, что Гурджиев готовится уехать в Париж через несколько минут и хочет видеть меня. Сначала я отказался идти и не пошел к машине, но он послал второго человека за мной. Когда я пришел к автомобилю, сопровождаемый всеми моими, на это раз, взрослыми пьяными компаньонами, Гурджиев посмотрел на всех нас сурово, а затем велел мне пойти в его комнату и достать бутылку "Наджола". Он сказал, что запер свою дверь и теперь не может найти ключ, а другой ключ от его комнаты есть только у меня.
Я держал руки в карманах и почувствовал себя очень смелым, а также еще сердитым на него. Хотя, на самом деле, я сжимал ключ в руке, я сказал, по необъяснимой причине, что также потерял свой ключ. Гурджиев очень рассердился и начал кричать на меня, говоря о моих обязанностях; и, видя, что потеря ключа была фактически преступлением, я становился только более решительным. Он приказал мне пойти и обыскать мою комнату и найти ключ. Чувствуя себя очень буйным, с ключом в руке в кармане, я сказал, что буду рад обыскать свою комнату, но уверен, что не найду ключ, поскольку припоминаю, что потерял его днем раньше. После этого я пошел в свою комнату и действительно искал в платяном шкафу, а затем вернулся, чтобы сказать ему, что я нигде не нашел его.
Гурджиев снова вспыхнул от раздражения, сказав, что "Наджол" очень важен - он очень нужен м-м Гартман в Париже. Я ответил, что она может купить его где-нибудь еще в аптеке. Он сказал, яростно, что пока "Наджол" есть у него комнате, он не собирается его покупать, и что аптеки закрыты по воскресеньям. Я сказал, что даже если в его комнате это и есть, мы не можем его достать без наших ключей, которые оба потеряны, и что, так как даже в Фонтенбло "дежурная аптека" открыта по воскресеньям, то, несомненно, подобная должна быть и в Париже.
Все зрители, особенно американцы, с которыми я пил, казалось, находили все это очень забавным, особенно когда Гурджиев и м-м Гартман уехали, наконец, в ярости без "Наджола".
Я не помню больше ничего об этом дне, кроме того, что я дошатался до своей комнаты и лег спать. Ночью мне было очень плохо, на следующее утро я впервые познакомился с действительным похмельем, хотя я даже не называл это так в то время. Когда я появился на следующий день, американцы уехали, и я был центром внимания всех. Меня предупредили, что я буду непременно наказан и, несомненно, потеряю свой "статус" как "сторож" Гурджиева. Трезвый, но с больной головой, я с ужасом предвидел приезд Гурджиева этим вечером.
Когда он приехал, я подошел к автомобилю подобно агнцу. Гурджиев не сказал мне ничего немедленно, и только, когда я принес что-то из его багажа к нему в комнату и открыл дверь своим ключом, он задержал ключ, потряс им передо мной и спросил: "Итак, вы нашли ключ?"
Я сказал просто: "Да". Но после короткого молчания я не смог сдержать себя и добавил, что я никогда не терял его. Он спросил меня, где был ключ, когда он требовал его, и я сказал, что он был все время у меня в кармане. Он покачал головой, посмотрел на меня недоверчиво, а затем рассмеялся. Он сказал, что подумает о том, что он сделает мне и даст мне знать об этом позже.
Мне не пришлось ждать очень долго. Темнело, когда он послал за мной, чтобы я пришел к нему на террасу. Я застал его там, и он, не говоря ни слова, сразу же протянул руку. Я взглянул на нее, затем - вопросительно ему в лицо. "Дайте ключ", - сказал он решительно.
Я задержал ключ в руке в кармане, как я сделал днем раньше, и, хотя я ничего не сказал, не протянул его, а просто посмотрел на него, молчаливо и умоляюще. Он сделал твердый жест рукой, также без слов, и я вынул ключ из кармана, взглянул на него и затем вручил ему. Он положил ключ в карман, повернулся и зашагал прочь вдоль одной из длинных дорожек, параллельно газонам, в направлении турецкой бани. Я стоял перед террасой, наблюдая неподвижно его спину, как бы неспособный двигаться, очень долго. Я наблюдал за ним до тех пор, пока он почти не исчез из вида, затем я подбежал к велосипеду, стоявшему недалеко от студенческой столовой, впрыгнул на него и помчался вдоль дорожки за ним. Когда я был в нескольких ярдах от Гурджиева, он обернулся посмотреть на меня, я затормозил, слез с велосипеда и подошел к нему.
Мы молчаливо пристально смотрели друг на друга, как мне показалось, долгое время, а затем он спросил очень спокойно и серьезно: "Чего вы хотите?"
Слезы подступили к моим глазам, и я протянул руку. "Пожалуйста, дайте мне ключ" - сказал я.
Он покачал головой медленно, но очень твердо: "Нет".
"Я никогда не сделаю ничего подобного снова. Пожалуйста".
Он положил руку на мою голову и очень слабо улыбнулся.
"Не важно, - сказал он, - Я даю вам другую работу. Но вы теперь закончили работу с ключом". Затем он вынул два ключа из своего кармана и покачал ими. "Теперь есть два ключа, - сказал он, - Вы видите, я также не терял ключ". Затем он повернулся и продолжил прогулку.
Жители или постоянно жившие в Приэре окружали меня до такой степени, что я очень мало интересовался своей "семейной" жизнью, за исключением писем, которые я иногда получал от моей матери из Америки. Также, хотя Джейн и Маргарет обосновались в Париже, с тех пор как Джейн и я перестали общаться, я редко думал о них. Я вспомнил вдруг о существовании моей матери, когда в начале декабря 1927 года, она написала мне, что приедет в Париж на Рождество. Я очень обрадовался этой новости и сразу же ответил ей.
К моему удивлению, уже через несколько дней в Приэре появилась Джейн с особой целью - поговорить со мной о предстоящем приезде матери. Я понял, что ввиду ее законных прав, ей необходимо дать нам разрешение посетить нашу мать в Париже; и Джейн приехала, чтобы обсудить это разрешение, а также, чтобы посоветоваться об этом с Гурджиевым и, несомненно, выяснить наше мнение об этом.
Аргумент Джейн, что наша серьезная работа в Приэре была бы прервана визитом, не только казался абсурдным, но также вынес все мои вопросы, снова на передний план. Я и сам хотел принять очевидный факт, что каждый контакт с Гурджиевым и Приэре был "необычным"; само слово также значило, что были, возможно, особые люди - превосходящие или чем-то лучше, чем люди, которые не были связаны с Гурджиевым. Однако, услышав заявление о серьезности работы, я почувствовал необходимость в переоценке этого. Я чувствовал неудобство в моих отношениях с Джейн долгое время, и для законного опекуна было, несомненно, необычно посещать школу и не разговаривать с усыновленным почти два года, но старшим так, по-видимому, не казалось. Так как я не был готов спорить с заявлениями, что я был либо "невозможным", либо "трудным" ребенком, либо то и другое, я смирился с этой оценкой со стороны Джейн; но, выслушав ее аргументы о предстоящем визите, я начал думать снова.
Так как аргументы Джейн только усилили мою упрямую решимость провести Рождество в Париже с Луизой, то Джейн теперь настаивала, что я не только должен просить ее разрешения, но получить также разрешение Гурджиева. Все это, естественно, привело к совещанию с Гурджиевым, хотя, как я понял позже, только моя продолжительная настойчивость сделала это совещание необходимым.
Мы встретились в комнате Гурджиева, и он выслушал, несколько похожий на приговор трибунала, длинный отчет Джейн о ее, и наших, отношениях с моей матерью и значении Гурджиева и Приэре в нашей жизни, о том, чего она хотела для нас в будущем и т.д. Гурджиев внимательно выслушал все это, подумал с очень серьезным выражением на лице, а затем спросил нас, все ли мы слышали, что сказала Джейн. Мы оба сказали, что слышали.
Затем он спросил, и в этот момент я даже подумал о его большой находчивости, понимаем ли мы теперь как важно было "для Джейн", чтобы мы оставались в Приэре. Еще раз, мы оба сказали, что понимаем, и Том добавил, что он также думал, что любое отсутствие было бы "перерывом в его работе".
Гурджиев вопросительно взглянул на меня, но ничего не сказал. Я сказал, что за исключением того, что я не буду выполнять текущей работы на кухне или какой-либо другой задачи, я не думаю, что мое присутствие будет чувствоваться, и, что я не сознаю важности того, что мне предлагали быть в Приэре. Так как он ничего не сказал в ответ на это, я продолжал, добавив, что он напоминал мне во многих случаях, что необходимо почитать своих родителей, и что я чувствую, что буду не в состоянии "почитать" свою мать, если откажусь увидеться с ней; и что, в любом случае, я ей многим обязан хотя бы потому, что без нее я не смог бы жить нигде - включая Приэре.
Выслушав все это, Гурджиев затем сказал, что есть только одна проблема, которая должна быть решена: для моей матери будет нелегко, если только один из нас приедет повидаться с ней. Он сказал, что хочет, чтобы мы сделали выбор честно и индивидуально, но что было бы лучше для каждого, если бы мы пришли к одному решению - или не видеть ее совсем, или нам обоим посетить ее на Рождество.
После обсуждения в его присутствии, мы пришли к компромиссу, который он принял. Мы оба поедем в Париж на Рождество к Луизе, но я поеду на две неделе - все время, пока она будет в Париже - а Том приедет только на одну неделю, включая Рождество, но не Новый Год. Он сказал, что любит праздники в Приэре и не хотел бы пропускать их все. Я тут же сказал, что праздники ничего не значат для меня - мне важно увидеть Луизу. К моему великому удовольствию Гурджиев дал необходимое разрешение: две недели - для меня и одну - для Тома.
Хотя я был очень счастлив увидеть мать снова, я не считал Рождество или посещение ее потрясающим успехом для нас. Я хорошо сознавал наши противоположные с Томом позиции - и неизбежно вспомнил о различных решениях, которые мы сделали прежде, когда вставал вопрос, провести ли Рождество с моей матерью - и, пока Том оставался в Париже, факт, что он решил уехать через неделю, повис над нами троими подобно туче. А, когда он вернулся в Приэре через неделю, эта туча сменилась тучей неминуемого отъезда Луизы. Мы много говорили о Джейн и Гурджиеве, об усыновлении, и, возможно, первый раз с тех пор, как мы были усыновлены Джейн, этот вопрос стал снова важным. По различным причинам, большинство из которых я уже не помню, было, очевидно, невозможно для нас вернуться в Америку в то время, но само обсуждение вопроса позволило мне осознать, что я могу покинуть Францию и вернуться в Америку, что я и решил сделать. Мои отношения с Джейн - более точно, отсутствие отношений, так как я не разговаривал с ней почти два года, за исключением обсуждения Рождества - были главной причиной моего желания уехать. Во всех других отношениях, и несмотря на то, что я бывал часто озадачен Гурджиевым, я был в целом удовлетворен Приэре. Но в то время все вопросы о том, почему мы находимся там, то, что Джейн является нашим законным опекуном, и невозможность уехать - все это навалилось разом, и я начал возмущаться всем и всеми вокруг и, особенно, своим собственным бессилием. Луиза была исключена из этого возмущения по простой причине, что она была, тогда, равно беспомощной и не могла изменить положение.
Как я ни печалился после отъезда Луизы, я вернулся в Приэре, и, с другой стороны, был освобожден, по крайне мере временно, от давления всех возникавших вопросов. Ничего не изменилось, и я должен был занять позицию менее болезненную, чем беспокойство о своем положении и бесконечные поиски выхода из него. Несмотря на это, сопротивление, появившееся после Рождества, не исчезло бесследно. Я решил, что сделаю все возможное, чтобы изменить положение, даже если и буду должен ждать до тех пор, пока "вырасту", что, совершенно неожиданно, тогда не казалось больше далеким будущим.
Мое сознательное сопротивление тому, о чем я думал как о "ловушке", должно было сделать что-то с Гурджиевым или самим Приэре. Я был убежден, что являюсь свободным представителем (что, конечно, подразумевало взрослые отношения), и был уверен, что если я скажу Гурджиеву, что хочу оставить его школу, он скажет мне оставить сразу. За единственным исключением Рашмилевича, Гурджиев никогда никого не упрашивал - или пытался убедить - остаться в Приэре. Напротив, он отправлял многих людей даже в тех случаях, когда они многое отдавали за привилегию остаться. Случай с Рашмилевичем едва ли подходил в этом случае, так как, согласно м-ру Гурджиеву, он платил ему за то, чтобы Рашмилевич оставался там, он был единственным, кого "просили" остаться. По этим причинам я не думал о м-ре Гурджиеве как о препятствии.
Действительным препятствием, на мой взгляд в то время, была Джейн; а так как она редко бывала в Приэре, и то, только день или два подряд, то я привык смотреть на Тома, как на ее реальное изображение. Переживание Рождества с моей матерью, и наши различные отношения к нему и чувства о нем, расширили существовавший диапазон разногласий между Томом и мной. То ли Гурджиев, то ли Джейн, определили для нас двоих разместиться в одной комнате в ту зиму - и это новое размещение, конечно, не способствовало установлению гармонии.
В течение тех лет, когда мы росли вместе, мы с Томом, оба привыкли пользоваться различным оружием. Мы оба были импульсивны и нетерпеливы, но выражали себя различными способами. Когда мы ссорились друг с другом, наши разногласия всегда принимали одну и ту же форму: Том терял свое терпение и начинал драку - он получал большое наслаждение от бокса и борьбы, - я презирал борьбу и ограничивался сарказмом и ругательствами. Теперь, ограниченные одной комнатой, мы как будто внезапно обнаружили себя в странном положении, оказавшись с оружием, направленным друг против друга. Однажды ночью, когда он упорствовал в своей обычной защите Джейн и критике меня, я, наконец, сумел спровоцировать его напасть на меня, и, в первый раз, в моей жизни, когда он ударил меня - это было, я помню, важно, что он ударил первый - я ударил его изо всех сил и даже с некоторой избыточной силой, которая, казалось, возникла внутри меня на некоторое время. Удар был не только тяжелым - он был совершенно неожиданным, и Том с грохотом полетел на кафельный пол нашей спальни. Я испугался, когда услышал его удар о пол, и затем увидел, что он в крови - около затылка головы. Сначала он не двигался, но когда он встал и был, по крайней мере, жив, я увидел преимущества моей превосходящей позиции в тот момент и сказал ему, что, если он когда-либо будет спорить со мной снова, я убью его. Моя ярость была подлинной, и я намеревался - эмоционально - выполнить то, что сказал. Моментальный страх, который я пережил, когда он ударился об пол, исчез, как только он стал двигаться, и я сразу почувствовал уверенность в себе и большую силу - как будто я раз и навсегда освободился от физического страха.
Мы были разделены несколько дней спустя и больше не жили в одной комнате, что я нашел большим облегчением. Но даже это не было концом. Я также, по-видимому, привлек внимание м-ра Гурджиева, и он сказал мне об этом. Он сказал мне серьезно, что я сильнее Тома, знаю ли я об этом или нет, и что сильный не должен нападать на слабого; также, что я должен "почитать своего брата" в том же смысле, в каком я почитал своих родителей. Так как я был в то время еще очень чувствителен ко всему, что касалось визита моей матери и отношения Тома, Джейн и даже Гурджиева к этому, я ответил гневно, что я не нуждаюсь в совете о почитании кого-либо. Тогда он сказал, что положение не является равным - Том был моим старшим братом, что определяло разницу. Я ответил, что то, что он старше, ничего не значит для меня. Тогда Гурджиев сказал сердито, что я должен прислушаться, для моей собственной пользы, к тому, что он сказал мне, и что я "грешу против моего Бога", когда я отказываюсь прислушаться. Его гнев только усилил мое собственное чувство гнева, и я сказал, что даже если я и нахожусь в его школе, я не думаю о нем, как о своем "Боге", и что, кто бы он ни был, он не обязательно всегда и во всем прав.
Он холодно посмотрел на меня и, наконец, сказал совершенно спокойно, что я неправильно понял его, если подумал, что он представляет собой "Бога" какого-нибудь вида - "вы грешите против нашего Бога, когда не прислушиваетесь к тому, что я говорю" - и так как я не слушаю его, то нет никакой возможности продолжать этот разговор.
«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»
| Sponsor's links: |
|