Sponsor's links:
Sponsor's links:

Биографии : Детская литература : Классика : Практическая литература : Путешествия и приключения : Современная проза : Фантастика (переводы) : Фантастика (русская) : Философия : Эзотерика и религия : Юмор


«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»

прочитаноне прочитано
Прочитано: 28%

Глава 14

Не благодаря Олни, но наперекор Руфи, наперекор своей любви к Руфи он все-таки решил не браться за латынь. Для него главное - время. Столько еще есть всего, что куда важнее латыни, столько областей знания громко и властно взывают к нему. И надо писать. Надо зарабатывать деньги. А его еще ни разу не напечатали. Два десятка рукописей без конца скитаются по журналам. Как другим удается печататься? Долгими часами просиживал он в публичных библиотеках, жадно, пристально вчитывался в написанное другими, сравнивал со своим и доискивался, доискивался: что же за секрет они открыли, почему им удается продать свои работы.
Поразительно, сколько печатают всяческой мертвечины. Ни света, ни жизни, ни красок. Ни проблеска жизни, а ведь продано, по два цента за слово, по двадцать долларов за тысячу - так говорилось в газетной заметке: Непостижимо, счету нет рассказам, написанным, правда, легко, но начисто лишенным жизненной силы и подлинности. Жизнь так необыкновенна, она чудо, она полна загадок, грез, героических свершений, а в этих рассказах одни серенькие будни. Он ощущал напряжение и накал жизни, ее жар и кипенье и мятежное неистовство - вот бы о чем писать! Хотелось восславить дерзновенных храбрецов, не теряющих надежду, безрассудных влюбленных, титанов, которые борются в напряжении и накале, среди ужаса и трагедий, и сама жизнь уступает их натиску. А журнальные рассказы, похоже, усердно прославляют всяких мистеров Батлеров, скаредных охотников за долларами, и серенькие любовные интрижки сереньких людишек. Может, это оттого, что сами редакторы журналов такие серенькие? Или они попросту боятся жизни - и писатели эти, и редакторы, и читатели?
Но главная его беда, что нет у него знакомых редакторов и писателей. Не знает он ни одного, писателя и даже, никого, кто хотя бы пробовал писать. Нет никого, кто бы с ним потолковал, хоть что-то объяснил, что-то посоветовал. Ему стало казаться, что редакторы вовсе и не люди. Похоже, они винтики в какой-то машине. Вот что это такое - просто-напросто машина. Он изливает душу в рассказах, очерках, в стихах и вверяет их этой самой машине. Аккуратно складывает листы, вкладывает в большой конверт вместе с рукописью столько-то марок, заклеивает конверт, лепит на него еще марки и опускает в почтовый ящик. Конверт отправляется в путь, а через какое-то время почтальон приносит ему рукопись уже в другом большом конверте, а на нем те самые марки, которые, он приложил, отсылая ее. Нет там, на другом конце пути, живого редактора, а лишь хитроумное устройство из винтиков, которое перекладывает рукопись в другой конверт и лепит на него марки. Это все равно как торговые автоматы: бросишь в щель мелкую монету, механизм зажужжит и выбросит тебе плитку жевательной резинки или шоколадку. Смотря по тому, в какую щель опустил монету. Так и с редакторской машиной. Попадешь в одну щель - высылают чек, в другую-листок с отказом. Мартин пока попадал только во вторую.
Именно листки с отказом довершали чудовищное сходство происходящего с действием автомата. Листки эти отпечатаны были по одному стандарту, и он получил их сотни - по десятку, а то и больше на каждую из ранних рукописей. Если бы в каком-нибудь из этих отказов была одна-единственная строчка, за которой чувствовался бы написавший ее живой человек, он бы взбодрился. Но ни один редактор не подтвердил таким образом, что он и вправду существует. Вот и оставался единственный вывод: там, куда приходят рукописи, живых людей нет, лишь безостановочно крутятся хорошо смазанные винтики этой самой машины.
Он был отличный борец, самоотверженный, упорный, и готов был бы еще годами питать эту машину; но он истекал кровью, и исход борьбы решали, не годы, а недели. Каждую неделю счет за жилье и стол приближал его к гибели, и почти так же неумолимо истощали его почтовые расходы на сорок рукописей. Он уже не покупал книг и экономил на мелочах, пытаясь отсрочить неизбежный конец; но экономить не умел и на неделю приблизил этот конец, дав младшей сестре, Мэриан, пять долларов на платье.
Он сражался во тьме, без совета, без поддержки, вопреки общему неодобрению. Даже Гертруда начала поглядывать на него косо. Сперва, как любящая сестра, она была снисходительна к его, как она считала, дури, но теперь, как заботливая сестра, встревожилась. Ей стало казаться, что это уже не дурь, а безумие. Мартин видел ее тревогу и страдал куда больше, чем от неприкрытого сварливого презрения Бернарда Хиггинботема. Мартин верил в себя, но никто не разделял его веры. Даже Руфь не верила в него. Она хотела, чтобы он все свое время посвятил ученью, и хотя не высказывала прямого неодобрения его попыткам писать, но никогда и не одобрила их. Мартин ни разу не предложил ей показать, что он пишет. Слишком был чуток и щепетилен. Притом она напряженно занималась в университете, и не мог он отнимать у нее время. Но, окончив университет, Руфь сама захотела посмотреть что-нибудь из написанного им. Мартин и ликовал и робел. Вот и нашелся судья. Ведь она бакалавр искусств. Она изучала литературу под руководством опытных преподавателей. Возможно, и редакторы тоже искушенные судьи. Но она поведет себя иначе. Не вручит она ему стандартный листок с отказом, не скажет, что, если его работы не печатают, предпочитая им другие, это еще не значит, что они не заслуживают внимания. Она живой человек, она поговорит с ним как всегда умно, все схватывая на лету и что всего важнее, - ей приоткроется подлинный Мартин Иден. В его работах она различит его сердце и душу и поймет, хотя бы отчасти, каковы его мечты, и какая ему дана сила.
Мартин подобрал несколько своих отпечатанных на машинке рассказов, посомневался было, потом прибавил к ним "Голоса моря". Стоял июнь, и к концу дня они на велосипедах покатили к холмам. Это второй раз он оказался наедине с ней вне дома, и, пока они ехали среди душистой теплыни, овеваемые свежим прохладным дыханием морского ветерка, Мартин всем существом ощущал, как прекрасен, как хорошо устроен мир и как замечательно жить на свете и любить. Они оставили велосипеды на обочине и взобрались на круглую побуревшую вершину холма, где опаленные солнцем травы дышали зрелой сухой сладостью и довольством сенокосной поры.
- Эта трава свое дело сделала, - сказал Мартин, когда они сели. Руфь-на его пиджак, а он растянулся прямо на земле. Он вдыхал сладкий дух порыжелой травы не только легкими, но и мыслью, мгновенно перенесясь от частного к общему. - Совершила то, ради чего существовала, - продолжил он, с нежностью поглаживая сухие былинки. - Унылые зимние ливни только подхлестнули ее стремление к цели, она выстояла яростной весной, расцвела, приманила насекомых и пчел, рассеяла семена, мужественно. Исполнила свой долг перед собой и миром иЕ
- Отчего вы всегда так нестерпимо-практически смотрите на все? - перебила его Руфь.
- Наверно, оттого, что я изучаю эволюцию. Сказать по правде, у меня только-только открылись глаза.
- Но мне кажется, этот практицизм мешает вам видеть красоту, вы ее губите, словно дети, которые ловят бабочек и при этом стирают яркую пыльцу с чудесных крылышек.
Мартин покачал головой.
- Красота полна значения, а этого я прежде не знал. Просто воспринимал красоту саму по себе, будто она существует просто так, без всякого смысла. Ничего не понимал в красоте. А теперь понимаю, вернее, только еще начинаю понимать. Понимаю, что она такое, трава, понимаю всю скрытую алхимию солнца, дождя, земли, благодаря которой она стала травой, и от этого она теперь, на мой взгляд, еще прекраснее. Право же, в судьбе каждой травинки есть и романтика, и даже необыкновенные приключения. Сама эта мысль волнует воображение. Когда я думаю об игре энергии и материи, об их потрясающем единоборстве, я чувствую, что готов писать о травинке эпическую поэму.
- Как хорошо вы говорите! - рассеянно сказала Руфь, и он заметил, что смотрит она на него испытующе.
Он смутился под этим взглядом, растерялся, густо покраснел.
- Надеюсь, яЕ я понемногу учусь говорить, - запинаясь, вымолвил он. - Во мне столько всего, о чем я хочу сказать. Но все это так огромно. Я не нахожу слов, не могу выразить, что там внутри. Иногда мне кажется, весь мир, вся жизнь, все на свете поселилось во мне и требует: будь нашим голосом. Я чувствую, ох, не знаю, как объяснитьЕ Я чувствую, как это огромно а начинаю говорить, выходит детский лепет. До чего трудная задача - передать чувство, ощущение такими словами, на бумаге или вслух, чтобы тот, кто читает или слушает, почувствовал или ощутил то же, что и ты. Это великая задача. Вот я зарываюсь лицом в траву, вдыхаю ее запах, и он повергает меня в трепет, будит тысячи мыслей и образов. Я вдохнул дыхание самой вселенной, и мне внятны песни и смех, свершение и страдание, борьба и смерть; и в мозгу рождаются картины, они родились, уж не знаю как, из дыхания травы, и я рад бы рассказать о них вам, миру. Но где мне? Я косноязычен. Вот сейчас я попытался дать вам понять, как действует на меня запах травы, и не сумел. Только и получился слабый, нескладный намек на мои мысли и чувства. По-моему, у меня выходит просто жалкая тарабарщина. А невысказанное меня душит. Немыслимо! - в отчаянии он вскинул руки. - Это не объяснишь! Никакими словами не передашь!
- Но вы и в самом деле хорошо говорите, - настойчиво повторила Руфь. - Только подумайте, как вы продвинулись за то короткое время, что мы знакомы. Мистер Батлер выдающийся оратор. Во время предвыборной кампании его всегда просят выступать с речами. А на днях за обедом вы говорили ничуть не хуже. Просто он более сдержанный. Вы слишком горячитесь, но постепенно научитесь собой владеть. Из вас еще выйдет отличный оратор. Вы далеко пойдетеЕ если захотите. У вас это отлично получается. Я уверена, вы можете вести за собой людей и за что бы вы ни взялись, вы преуспеете, как преуспели в грамотности. Из вас вышел бы отличный адвокат. Вы бы могли блистать на политическом поприще. Ничто не мешает вам добиться такого же замечательного успеха, какого добился мистер Батлер. И обойдетесь без несварения желудка, - с улыбкой прибавила она.
Так они беседовали. Руфь с обычной своей мягкой настойчивостью опять и опять повторяла, что Мартину необходимо серьезное образование, что латынь дает неоценимые преимущества, это одна из основ при вступлении на любое поприще. Она рисовала свой идеал преуспевающего человека, и это был довольно точный портрет ее отца, с некоторыми черточками и оттенками, позаимствованными у мистера Батлера. Мартин слушал жадно, весь обратился в слух, он лежал на спине и, подняв голову, радостно ловил каждое движение ее губ, когда она говорила. Но к ее словам оставался глух. Картины, что она рисовала, отнюдь его не привлекали, он ощущал тупую боль разочарования да еще жгучую любовную тоску. Ни разу не помянула она о его писательстве, и забытые лежали на земле захваченные с собой рукописи.
Наконец, когда оба умолкли, Мартин взглянул на солнце, прикинул, высоко ли оно еще в небе, и, подобрав рукописи, тем самым напомнил о них. - Совсем забыла, - поспешно сказала Руфь. - А мне так хочется послушать.
Мартин стал читать рассказ, он льстил себя надеждой, что это у него один из лучших. Рассказ назывался "Вино жизни", вино это пьянило его, когда он писал, - пьянило и сейчас, пока читал. Была какая-то магия в самом замысле рассказа, и Мартин еще расцветил ее магией слов, интонаций. Прежний огонь, прежняя страсть, с какой он писал тогда, вспыхнули вновь, завладели им, подхватили, и он был слеп и глух ко всем изъянам. Не то чувствовала. Руфь. Вышколенное ухо различало слабости и преувеличения, чрезмерную выспренность новичка и мгновенно улавливало каждый сбой, каждое нарушение ритма фразы. Интонацию рассказа Руфь замечала, пожалуй, лишь там, где автор изъяснялся чересчур напыщенно, и тогда ее неприятно поражало явное дилетантство. Таково было и ее окончательное суждение: рассказ дилетантский, но Мартину она этого говорить не стала. Когда он дочитал, только и отметила мелкие огрехи и сказала, что рассказ ей понравился.
Как же он был разочарован! Да, конечно, замечания ее справедливы, но ведь не ради же этих школьных поправок делился он с ней своей работой. Не о мелочах речь. Это дело наживное. Мелочи он исправит. Научится исправлять. Что-то огромное, важное поймал он в жизни и попытался заключить в свой рассказ. Вот это огромное, важное, взятое из жизни он и прочел ей, а не просто фразы, где так или эдак расставлены точки и запятые. Он хотел, чтобы Руфь вместе с ним почувствовала то огромное, что стало частью его самого, что он видел собственными глазами, постарался осмыслить, вложил в напечатанные на машинке слова. Что ж, значит, не удалось, решил он про себя. Может быть, редакторы и правы. Он почувствовал что-то огромное, важное, а передать не сумел. Мартин ничем не выдал, до чего он разочарован, очень легко соглашался с замечаниями Руфи, так что она и представить не могла, насколько несогласен он с ней в глубине души.
- А это я назвал "Выпивка", - сказал он, раскрывая другую рукопись. - Его отвергли уже четыре или пять журналов, и все равно, по-моему, он хороший. По правде сказать, не знаю, как к нему относиться, знаю только, что-то я в нем схватил. Может, вы со мной и не согласитесь. Рассказ короткийЕ всего две тысячи слов.
- Чудовищно! - воскликнула Руфь, когда он дочитал. - УжасЕ немыслимый ужас!
С тайным удовлетворением заметил Мартин, как она побледнела, глаза расширены, взгляд напряженный, руки стиснуты. Он добился своего. Он передал то, что родилось у него в голове из воображения и чувства. Ее задело за живое. Не важно, понравился ей рассказ или нет, но он захватил ее, завладел ею, заставил сидеть, слушать и забыть о мелочах.
- Это жизнь, - сказал он, - а жизнь не всегда красива. И может, я странно устроен, а только, по-моему, есть в этом своя красота. Мне кажется, красота вдесятеро прекрасней оттого, что она - здесь, гдеЕ
- Но почему несчастная женщина не моглаЕ - вне всякой связи прервала его Руфь. Не объяснив, что же ее так возмущает, сама себя перебила: - О, это унизительно! Это непристойно! Это грязно!
На миг Мартину показалось, сердце его перестало биться. Грязно! Вот уж не думал. И не хотел этого. Рассказ горел перед ним огненными буквами, он тщетно искал грязь в этом огненном сиянии. И сердце снова стало биться. Нет, он не виновен.
- Ну почему вы не выбрали что-нибудь попристойнее? - говорила она. - Мы знаем, в мире существует грязь, но это еще не основаниеЕ
Она все говорила, сердито, с досадой, но Мартин уже не слушал. Он улыбался про себя, глядя в ее девичье лицо, такое безгрешное, такое пронзительно безгрешное, что чистота эта, казалось, проникает и в него, освобождает от всякого мусора, омывает каким-то лучистым светом, свежим, нежным, бархатистым, точно сиянье звезд. Мы знаем, в мире существует грязь! Господи, что уж она об этом знает, и он усмехнулся, точно милой шутке. И тотчас вспышка воображения нарисовала ему в несчетных подробностях необъятное море житейской грязи, которое он знал, которое избороздил вдоль и поперек, и он простил Руфи, что она не поняла рассказа. Не могла она понять, и не ее это вина. Слава богу, что родилась и выросла в такой безгрешности. Но он-то знает жизнь, ее непотребство, а не только чистоту, и то, что есть в ней возвышенного, вопреки отравляющей ее мерзости, и, черт возьми, он еще скажет об этом свое слово миру. Святые на небесах чисты и непорочны-как может быть иначе? Тут не за что восхвалять. Но святые среди мерзости-вот где вечное чудо! Вот ради чего стоит жить. Видеть нравственное величие, что поднимается из гнусной клоаки, подняться самому и еще не отмытыми от грязи глазами впервые приметить красоту, далекую, едва различимую; видеть, как из слабости, немощи, порока, из зверской жестокости возникает сила, и правда, и высокий благородный талантЕ
Тут он поймал слова Руфи:
- И вся атмосфера так низменна. А ведь столько существует возвышенного. Возьмите "Памяти Генри Халама".
Он чуть было не сказал: "Или "Локсли Холл", и сказал бы, но тут им опять завладело воображение и он загляделся на нее: вот перед ним женщина, вторая половина рода человеческого, создание, которое развилось из едва ожившей материи-тысячи тысяч веков ползло, медленно взбиралось по исполинской лестнице жизни-и возникло на высшей ступени, и стало наконец Руфью, чистой, непорочной, божественной, наделенной властью внушить ему любовь, жажду чистоты, стремление приблизиться к божественному началу, - ему, Мартину Идену, который тоже каким-то поразительным образом поднялся из серой массы, из болота, из бессчетных ошибок и неудач нескончаемого созидания. Вот она, романтика, и чудо, и торжество. Вот о чем он будет писать, найти бы только настоящие слова. Святые на небесах-всего лишь святые, с них большего не спросишь. А он человек.
- В вас есть сила, - донеслось до него, - но сила первобытная.
- Вроде слона в посудной лавке, - подсказал Мартин, и Руфь одарила его улыбкой.
- Вам необходимо научиться разборчивости. Необходимо выработать вкус, изящество, стиль. - Слишком я высоко занесся, - пробормотал он.
Она одобрительно улыбнулась и приготовилась слушать следующий рассказ.
- Не знаю, как это покажется, - будто извиняясь, сказал Мартин. - Это странный рассказ. Похоже, дело оказалось мне не по плечу, но задумал-то, я неплохо. Не обращайте внимания на мелочи. Главное, доходит ли то самое важное, что в нем есть. Тут есть важное, есть настоящее, есть правда, только, похоже, не сумел я внятно это высказать.
Он читал, читал и наблюдал за ней. Наконец-то ее задело, подумалось ему. Руфь сидела не шевелясь, едва дыша, не сводила с него глаз, сама не своя от волнения, захваченная, как ему подумалось, магией того, что он создал. Он назвал рассказ "Приключение" и воистину возвеличил в нем приключение - не книжное, а настоящее приключение, - оно великий мастер задавать свирепые задачи, ошеломить карой, ошеломить и наградой, капризное и вероломное, оно требует немыслимого терпенья, изнурительных дней и ночей тяжкого труда, венчает ослепительным солнечным сиянием славы либо смертью в безвестности после долгих скитаний, пытки жаждой и голодом или чудовищным бредом губительной лихорадки; оно ведет - через кровь, и пот, и тучи жалящих насекомых, чередой мелких, низменных, связей - к блистательным высотам и великим свершениям.
Все это, все это и еще больше вложил Мартин в рассказ и, глядя, как она сидит и слушает, поверил, что это ее и взволновало. Глаза ее широко раскрылись, бледные щеки разгорелись, и под конец ему казалось, она сейчас задохнется. А Руфь и вправду была взволнована, но не рассказом, а им самим. Рассказ не произвел на нее впечатления; ее взволновали могучие токи, исходившие от Мартина, избыток силы, что переливалась через край и захлестывала ее. Как ни странно, этими токами был насыщен сам рассказ и через него-то пока передавалась ей сила Мартина. Руфь ощущала только напор силы, но не догадывалась, по какому каналу хлынула к ней эта сила, и когда казалось, будто она захвачена тем, что он написал, ее взволновало совсем другое: ужасающая и опасная мысль, незваная, неожиданная. Она поймала себя на том, что ей любопытно: а каково это быть замужем, и, осознав своеволие и пыл этой мысли, ужаснулась. Это нескромно, так на нее непохоже. Женское естество не донимало Руфь, до сей поры она жила в царстве грез, куда увел ее Теннисон. И даже тончайшие намеки этого тончайшего поэта на грубость, которая вторгалась в отношения королев и рыцарей, ей не были внятны. Всегда она жила в полудреме, и вот жизнь властно, повелительно стучится во все ее двери. Ум, объятый страхом, требовал запереться на все замки и засовы, а взбунтовавшиеся инстинкты побуждали распахнуть врата навстречу непонятному и чудесному гостю.
Мартин, очень довольный, ждал, что она скажет. Не сомневался, как она рассудит, и поражен был, когда услышал:
- Это красиво. Очень красиво, - убежденно повторила она, чуть помедлив.
Ну да, красиво, но есть же в рассказе что-то большее, чем просто красота, какое-то жгучее великолепие, а красота лишь покорно ему служит. Мартин молчал, растянувшись на земле, и перед ним недоброй тенью вырастало мрачное сомнение. Он потерпел неудачу. Ничего он не способен высказать. Он видел величайшее чудо, каких не много на свете, и не сумел это передать.
- А что вы думаете оЕ о лейтмотиве? - он запнулся, смутился, впервые употребил прежде незнакомое слово.
- Лейтмотив нечеток, - ответила Руфь. - Это мой единственный серьезный упрек. Я проследила за развитием темы, но в рассказе слишком много ответвлений. Слишком растянуто. Вводя столько побочных линий и обстоятельств, вы тормозите действие.
- Так ведь таков и есть главный лейтмотив, - торопливо объяснил он, - важнейший подспудный лейтмотив - в нем всеобщее, всечеловеческое, что проодит через весь рассказ. Я все время пытался выявить это в сюжете, у которого тут роль второстепенная. Я был на правильном пути, но, видно, не справился, Не сумел передать, к чему клоню. Но со временем научусь.
Она не могла взять в толк, о чем это он. Хоть и стала она бакалавром искусств, а то, что он говорил, было выше ее разумения. И, не понимая собственной ограниченности, она полагала, что это он виноват, не умеет ясно и последовательно выразить свою мысль.
- Слишком многословно, - сказала она. - Но местами очень красиво.
Он слышал ее голос словно издалека-спорил в эту минуту сам с собой, читать ей "Голоса моря" или нет. Глухое отчаяние охватило его, а Руфь смотрела на него испытующе, и ее одолевали незваные своевольные мысли о замужестве.
- Вам хочется славы? - внезапно спросила она.
- Да, отчасти, - признался Мартин. - Это ведь тоже увлекательно. Тут важно не то, что прославился, а сам путь к славе. И потом, для меня слава была бы только средством достичь кое-чего другого. По правде сказать, именно ради этого я очень хочу славы.
- Ради вас, - хотел он прибавить и, наверно, прибавил бы, откликнись она на то, что он ей прочел. Но ее поглощали другие мысли, она соображала, на каком поприще он мог бы сделать карьеру, и оттого не спросила, на что же он намекал, к чему в конечном счете стремится. Карьера писателя не для него. В этом она не сомневалась. Он доказал это сейчас своими дилетантскими незрелыми опусами. Рассказывает он хорошо, но облечь свои мысли и чувства в литературную форму не способен. Она сравнивала его с Теннисоном, с Браунингом, со своими любимыми прозаиками, и, конечно же, он безнадежно проигрывал. Однако она не сказала всего, что думала. Странная тяга к нему заставляла медлить со строгим приговором. В конце концов, жажда писать лишь ребяческая слабость, со временем он ее перерастет. И тогда посвятит себя занятиям более серьезным. И преуспеет. Наверняка. Он такой сильный, он не может потерпеть неудачуЕ только бы бросил писать.
- Я бы хотела, чтобы вы показывали мне все, что пишете, мистер Иден, - сказала она.
Он залился радостным румянцем. Значит, ей интересно. И по крайней мере, она не отвергла рассказ. Иные места ей показались красивыми, впервые он услышал слово одобрения.
- Непременно покажу, - горячо отозвался он. - И обещаю вам, мисс Морз, я непременно добьюсь своего. Я знаю, я прошел длинный путь и идти еще далеко, но я доберусь до цели, хоть ползком, а доберусь. - Он протянул рукопись. - Вот "Голоса моря". Когда вернетесь домой, я вам дам их, прочтите на досуге. Только потом скажите начистоту, что о них думаете. Мне ведь больше всего нужен критический разбор. И, пожалуйста, будьте откровенны со мной!
- Безусловно я буду откровенна, - пообещала Руфь, пряча неловкость, ведь она не была с ним откровенна, и навряд ли будет вполне откровенна в следующий раз.

Глава 15

"Первый бой позади, - сказал Мартин зеркалу десять дней спустя. - Но предстоит второй бой, и третий, и еще многое множество, разве чтоЕ "
Он не договорил, оглядел свою жалкую каморку, с грустью задержался взглядом на кипе возвращенных рукописей в больших конвертах, что так и лежали в углу на полу. Нет марок, чтобы снова отправить их странствовать, и вот уже неделю они все прибывают и прибывают. А завтра, и послезавтра, и послепослезавтра будут возвращаться еще другие, пока не вернутся все до одной. А он не сможет отослать их снова. Он уже на месяц опоздал с платой за взятую напрокат машинку и не может уплатить, денег осталось только на недельную плату за стол и жилье да на взнос в бюро по найму.
Он сел, задумчиво уставился на стол. На нем полно чернильных пятен. Кляксы, кляксыЕ и вдруг ощутил самую настоящую нежность.
- Дружище, - сказал он столу, - я провел с тобой немало счастливых часов, и, в сущности, ты был мне предан. Ты ни разу не отверг меня, ни разу не послал мне листка с незаслуженным отказом, ни разу не пожаловался, что работаешь сверх сил.
Он уронил руки на стол, уткнулся в них лицом. У него перехватило горло, он чуть не заплакал. И вспомнилось его первое сражение, в шесть лет, он тогда отбивался кулаками, по щекам бежали слезы, а его противник, двумя годами старше, лупцевал и тузил его так, что Мартин совсем обессилел. Он упал наконец, корчась в приступах тошноты, из носа струилась кровь, из подбитых глаз градом катились слезы, а кольцом обступившие их двоих мальчишки дико вопили.
- Бедняга ты, малец, - пробормотал он. - Опять попал в такую же переделку. Совсем тебя измордовали.. И нет больше сил.
Картина того первого сражения еще стояла перед глазами, а потом истаяла и ее сменяли чередой дальнейшие сражения. Через полгода Чурбан (так прозвали того мальчишку) опять его излупил. Но на этот раз и Мартин подбил ему глаз. Здорово получилось! Мартину привиделись все эти сражения, одно за другим, и всякий раз Чурбан торжествовал победу. Но Мартин никогда не удирал. И воспоминание об этом прибавило ему сил. Он всегда оставался и стойко переносил удары. Чурбан, злобный чертенок, никогда его не щадил. А он держался. Не сдавался, и все тут!
Потом ему привиделся узкий проулок меж ветхими бараками. Проулок упирался в одноэтажную кирпичную постройку, откуда доносился мерный грохот печатных машин, - там печатали первый выпуск "Любознательного". Ему было в ту пору одиннадцать, Чурбану - тринадцать, и оба продавали "Любознательного" на улицах. Оттого они там и оказались-ждали газету. И конечно же, Чурбан опять на него налетел, только драка окончилась ничем, потому что без четверти четыре двери печатного цеха растворились и вся орава мальчишек кинулась разбирать газеты.
- Завтра положу тебя на обе лопатки, - услышал он обещание Чурбана, услышал и свой тоненький, дрожащий от накипающих слез голос, мол, завтра сразимся. И назавтра он пришел, бегом бежал из школы, чтобы поспеть первым, на две минуты опередил Чурбана. Мальчишки говорили, он молодец и надавали ему советов, и толковали, как и в чем он сплоховал, и сулили ему победу, пускай только дерется как ему сказано. И те же мальчишки надавали советов и Чурбану. А как наслаждались они, глядя на драку! Мартин задержался на этом воспоминании и позавидовал: отличное представление устроили они с Чурбаном для тех мальчишек! Драка разгорелась и длилась целых полчаса без перерывов, пока не отворилась дверь печатного цеха.
Он видел себя мальчишкой, и день за днем он спешил из школы к типографии. Ходить быстро он не мог. Из-за бесконечных драк он хромал, двигался с трудом. Руки от кисти до локтя были сплошь в синяках-даром, что ли, он отражал бессчетные удары, кое-где ссадины и ранки гноились. Голова и плечи болели, болела спина, не было на нем живого местечка, в голове-тяжесть и муть. В школе он не играл, и не учился тоже. Даже неподвижно просидеть весь день за партой, не вставая и в перемену, и то было мукой. Казалось, эти ежедневные сражения начались тысячи лет назад, жизнь обратилась в нескончаемую пытку и не будет этим ежедневным дракам конца. Почему же это он никак не одолеет Чурбана? - часто думал он, ведь тогда конец его, Мартина, мучениям. Ни разу не пришло ему в голову отказаться от драки, признать себя окончательно побежденным.
И вот он тащится в проулок, измученный телом и душой, зато постигает науку истинного упорства, противостоит своему вечному врагу, Чурбану, а тот, мучаясь не меньше, уже готов бы покончить с этими драками, если бы не эта орава мальчишек-газетчиков, ведь они ждут зрелища, и, как ни тяжко, надо быть гордым. Однажды после двадцати минут отчаянных попыток изничтожить друг друга, не нарушая правил, не разрешающих лягаться, бить ниже пояса, ударить поверженного, Чурбан, задыхаясь и едва держась - на ногах, предложил считать, что они квиты. И сейчас за столом, уронив голову на руки, Мартин со счастливым волнением видел себя в тот далекий миг - его шатает, он задыхается, давится кровью с разбитых губ, и все равно неверной походкой движется на Чурбана, сплевывает кровь, чтобы заговорить, и орет, что никакие не квиты, а если Чурбан желает, пускай сдается. Но нет, Чурбан не сдался и сражение продолжалось.
На другой день, и на третий, и еще бессчетное множество раз проулок был свидетелем их сражений. Каждый день перед началом, едва он замахивался, его пронизывала боль, и первые удары, которые они наносили друг другу, были нестерпимо мучительны: а потом все ощущения притуплялись, и он дрался вслепую, подпрыгивал, пританцовывал, уклонялся от ударов, и, словно во сне, виделись ему крупные черты, горящие звериные глазки Чурбана. Только это он и видел, все остальное вокруг лишь кружащаяся в вихре пустота. Ничего нет в мире, кроме этого лица, и вовек не будет покоя, блаженного покоя, пока он, Мартин, не разобьет его в лепешку кровоточащими кулаками или пока кровоточащие кулаки, имеющие какое-то отношение к этому лицу, не разобьют в лепешку его самого. И уж тогда он так ли, эдак ли обретет покой. А счесть, что они квиты, просто квиты, - нет, невозможно.
Наступил день, когда он приплелся в проулок, а Чурбана там не было. Чурбан не пришел. Мальчишки поздравили его, сказали, он победил Чурбана. Но Мартин не был удовлетворен. Не победил он Чурбана, и Чурбан его не победил. Дело кончилось ничем. Лишь потом они узнали, что в тот самый день у Чурбана неожиданно умер отец.
- Мартин перенесся через годы в Аудиториум, на галерку. Было ему семнадцать, и он только что вернулся из плаванья. Началась заварушка. Кто-то к кому-то пристал, Мартин вступился, и перед ним оказались горящие глаза Чурбана.
- Разделаюсь с тобой после представленья, - прошипел его давний враг.
Мартин кивнул. К ним, учуяв заварушку, уже спешил вышибала.
- Жду тебя на улице после представленья, - прошептал Мартин, а по лицу его можно было подумать, будто он поглощен танцорами, выплясывающими на сцене в деревянных башмаках.
Вышибала свирепо на них глянул и отошел.
- Ты с компанией? - спросил Мартин в перерыве.
- Ясно.
- Тогда и я себе сыщу, - объявил Мартин. В антракте он сыскал подмогу - троих ребят, которых знал по гвоздильной мастерской, пожарного с железной дороги, полдюжины любителей пошуметь и еще столько же из компании, приводившей в трепет весь квартал Восемнадцатой - Маркет-стрит.
В потоке зрителей, хлынувшем из театра, обе компании незаметно разошлись на противоположные стороны улицы. Потом на безлюдном углу сошлись держать военный совет.
- Мост Восьмой улицы самое подходящее, - сказал рыжий парень из компании Чурбана. - Драться можно посередке под фонарем, а появятся фараоны, дадим деру в другую сторону.
- Ладно, идет, - сказал Мартин, посоветовавшись с заводилами из своих.
Мост Восьмой улицы, переброшенный через один из рукавов дельты Сан-Антонио, в длину не меньше трех городских кварталов. Посреди моста и по концам горели электрические фонари. И эти крайние фонари не дадут ни одному полицейскому ступить на мост незамеченным. Для битвы, что ожила сейчас под сомкнутыми веками Мартина, место безопасное. Он видел две оравы, воинственные и угрюмые, они держались поодаль друг от друга, каждая - позади своего бойца; видел, как сам он и Чурбан раздеваются. В стороне выставлены дозоры, их задача - не спускать глаз с освещенных концов моста. Один из любителей пошуметь держал куртку Мартина, рубашку, матросскую бескозырку, если вмешается полиция, он мигом кинется с ними подальше от греха. И вот Мартин выходит на середину и в упор смотрит на Чурбана, предостерегающе подняв руку, и снова он слышит слова, что сказал тогда:
- Никаких рукопожатий. Понял? Будем биться и боле ничего. И чтоб пощады не просить. Счеты у нас старые, деремся до победного. Кто кого уложит на обе лопатки.
Мартин приметил, Чурбан было заколебался, но перед двумя сворами взыграла прежняя рисковая гордость.
- Да чего там! - ответил он. - Еще разговоры разговаривать! До конца так до конца.
И они кинулись друг на дружку, будто молодые бычки, во всем великолепии юности, вооруженные лишь кулаками, да ненавистью, да жаждой исколошматить, изувечить, изничтожить. Все, чего достиг человек за время тысячелетнего мучительного восхождения, было забыто. От всего этого остался лишь электрический фонарь, веха на великом пути к вершинам. Мартин и Чурбан были два дикаря из каменного века, те самые, что укрывались в пещерах и на деревьях. Все глубже и глубже опускались они, в пучину, на илистое дно, где зарождались примитивные начатки жизни, и подобно крупицам звездной пыли в небесах и атомам во всем сущем, движимые слепой стихийной силой, притягивались, отталкивались и снова притягивались, опять и опять, без конца.
- Господи! Ну и скоты, свирепое зверье! - пробормотал Мартин, вновь наблюдая за той дракой. При его редкостной силе воображения, он словно смотрел в кинетоскоп. Он был сразу и зритель и участник. Все впитанное за долгие месяцы приобщения к культуре и самоусовершенствования содрогалось от этого зрелища; а потом настоящее стерлось в сознании, призраки прошлого завладели им, и снова он-прежний Мартин Иден, он только что возвратился из плавания и дерется с Чурбаном на мосту Восьмой улицы. Он терпел боль, и надрывался, и потел, и истекал кровью, и бурно ликовал, когда ободранные кулаки попадали в цель.
Два бешеных смерча, заряженные ненавистью, в неистовом круговороте сшибались друг с другом. Время шло, и две враждебные оравы притихли. Никогда еще не видели они такого накала ярости и ужаснулись. Эти двое оказались еще более жестокими, чем они сами. Безоглядность первых минут, пыл силы и молодости сменились осторожной расчетливостью. Ни тому, ни другому не удавалось взять верх. "Верная ничья" - донеслось до Мартина. Потом он сделал ложный выпад вправо, влево, получил ответный яростный удар и почувствовал - рассечена скула. Голыми руками такого не сделаешь. Рана была страшная, среди зрителей поднялся ропот изумления. Мартин залился кровью. Но не выдал подозрения. Он повел себя невероятно осторожно, - он хорошо знал, на какое коварство и гнусную низость способны его собратья. Он помедлил, присматриваясь, потом будто в бешенстве кинулся, но на полдороге остановился - увидел наконец, как блеснул металл.
- Подыми руку - заорал он. - Свинчаткой меня вдарил.
Обе своры, злобно рыча, рванулись вперед. Еще миг, и начнется общая потасовка, и он не сможет отомстить. Он осатанел.
- Все прочь! - хрипло завопил он. - Поняли? Эй вы, поняли?
И все шарахнулись назад. Сами звери, в нем они увидели сверхзверя и, укрощенные, подчинились.
- Никто не суйся, уж я с ним сочтусь! Гони свинчатку!
Чурбан, отрезвев и малость струхнув, отдал гнусное оружие.
- Это ты ему передал, ты, Рыжий, за спинами пролез, - продолжал Мартин и швырнул свинчатку в воду. - Я видал - рядом отираешься, еще подумал, какого черта. Опять чего затеешь, забью насмерть. Понял?
И опять они дрались, в полнейшем изнеможении, в изнеможении безмерном, невообразимом, и наконец толпа зверей, насытясь видом крови, в страхе от происходящего, забыла о распрях и стала упрашивать их разойтись. Видно было, Чурбан вот-вот рухнет и испустит дух или испустит дух стоя; изуродованный кулаками Мартина и уже на себя непохожий, он дрогнул, заколебался; но Мартин ринулся на него и осатанело бил, бил опять и опять.
Казалось, прошла вечность. Чурбан слабел на глазах, а удары с обеих сторон все сыпались, и тут раздался хруст и правая рука Мартина бессильно повисла. Перелом. Все слышали хруст и поняли, что он означает; понял, и Чурбан, как тигр кинулся на искалеченного врага и обрушил на него град ударов. Команда Мартина рванулась вперед, готовая вступиться. Оглушенный беспрерывно сыплющимися на него ударами, Мартин невольно всхлипывал и стонал в безмерном отчаянии, в муке, но остановил защитников бешеной неистовой бранью.
Он бил одной левой, и, пока бил, упряма, почт в полубеспамятстве, до него донесся словно издалека приглушенный опасливый ропот обеих команд и чей-то дрожащий голос:
- Это ж, ребята, не драка. Убийство, надо их растащить.
Но растаскивать не стали, и Мартин был рад и устало, безостановочно бил левой, лупил кровавое месиво, что маячило напротив, - не лицо, нет, что-то мерзкое, страшное, качалось перед его затуманенными глазами и невнятно бормотало, безымянное, невыразимо гнусное, и упорно не исчезало. И он лупил, лупил, все медленнее и медленнее, и последние остатки жизненной силы вытекали из него, и проходили века, вечность, огромные промежутки времени, и наконец он будто сквозь туман заметил, как это безымянное оседает, медленно оседает на грубый дощатый настил моста. И вот Мартин стоит над ним и, качаясь на подламывающихся дрожащих ногах и в поисках опоры цепляясь за воздух, говорит чужим, неузнаваемым голосом:
- Ну что, хватит с тебя? Слышь, хватит с тебя? Он повторял все одно и то же, опять и опять - требовательно, умоляюще, угрожающе, а потом почувствовал: ребята из его команды держат его, похлопывают по спине; пытаются натянуть на него куртку. И тогда на него нахлынула тьма, и он канул в небытие.
Жестяной будильник на столе неутомимо тикал, подсчитывая секунды, но Мартин Иден по-прежнему сидел, уронив голову на руки, и не слышал счета секунд. Ничего уже он не слышал. Ни о чем не думал. С такой полнотой пережил он тогдашнее сызнова, что, как и тогда, на мосту Восьмой улицы, потерял сознанье. Долгую минуту, длились тьма и беспамятство. Потом, будто восстав из мертвых, он вскочил, глаза загорелись, по лицу катился пот.
- Я одолел тебя, Чурбан! - закричал он. - Одиннадцать лет понадобилось, но я тебя одолел!
Колени дрожали, такая накатила на него слабость, он, спотыкаясь, шагнул к кровати, опустился на край. Он был еще в тисках прошлого. Недоумевающе, тревожно огляделся по сторонам, пытаясь понять, где он, и наконец ему попалась на глаза кипа рукописей в углу. И колеса памяти закрутились, перенесли его на четыре года вперед, и он вновь осознал настоящее, книги, которые вошли в его жизнь, мир, открывшийся ему с их страниц, свои мечты и честолюбивые замыслы, свою любовь к бледному, воздушному созданию, девушке нежной и укрытой от жизненных волнений, которая умерла бы от ужаса, окажись она хоть на миг, свидетельницей того, что он сейчас пережил, - той мерзости жизни, из которой он выбрался.
Он встал, поглядел на себя в зеркало.
- Итак, ты поднимаешься из грязи, Мартин Иден, - торжественно произнес он. - Протираешь глаза, чтобы увидеть сияние, и устремляешься к звездам, подобно всему живому до тебя, и даешь умереть в тебе обезьяне и тигру, и готов отвоевать бесценнейшее наследие, какие бы могущественные силы им ни владели.
Он пристальней всмотрелся в свое отражение и рассмеялся.
- Малость истерики и мелодрамы, а? - осведомился он. - Ну да ничего. Ты одолел Чурбана, одолеешь и редакторов, хоть бы пришлось потратить дважды по одиннадцать лет. Не можешь ты остановиться на полпути. Надо идти дальше. Сражаться до конца, и никаких гвоздей.

«««Назад | Оглавление | Каталог библиотеки | Далее»»»



- без автора - : Адамс Дуглас : Антуан Сен-Экзюпери : Басов Николай : Бегемот Кот : Булгаков : Бхайравананда : Воннегут Курт : Галь Нора : Гаура Деви : Горин Григорий : Данелия Георгий : Данченко В. : Дорошевич Влас Мих. : Дяченко Марина и Сергей : Каганов Леонид : Киз Даниэл : Кизи Кен : Кинг Стивен : Козлов Сергей : Конецкий Виктор : Кузьменко Владимир : Кучерская Майя : Лебедько Владислав : Лем Станислав : Логинов Святослав : Лондон Джек : Лукьяненко Сергей : Ма Прем Шуньо : Мейстер Максим : Моэм Сомерсет : Олейников Илья : Пелевин Виктор : Перри Стив : Пронин : Рязанов Эльдар : Стругацкие : Марк Твен : Тови Дорин : Уэлбек Мишель : Франкл Виктор : Хэрриот Джеймс : Шааранин : Шамфор : Шах Идрис : Шекли Роберт : Шефнер Вадим : Шопенгауэр

Sponsor's links: